25 апреля 2014Colta SpecialsЛикбез
475

Зачем нужна философия?

Философ и филолог Михаил Ямпольский о том, что такое философия и о том, надо ли думать

текст: Михаил Ямпольский
Detailed_picture© Юлия Рыженко / Colta.ru

COLTA.RU продолжает рубрику «Ликбез», в которой эксперты делятся с нами своими взглядами на основополагающие понятия и явления науки, культуры и истории.

Философия, по существу, не имеет своего предмета и говорит об общих закономерностях. Как только мы начинаем искать специфические знания, мы выходим из философии и погружаемся в научные или псевдонаучные дисциплины вроде филологии. Зачем тогда вообще нужна философия?

Хотя я не являюсь философом в классическом смысле слова, я думаю, что философия необходима, потому что она позволяет подвергнуть рефлексии то, что делаю я, то, что делают люди конкретных дисциплин. Всегда нужна некая сверхобщая платформа, которая бы позволила взглянуть со стороны на основания нашей деятельности.

Я начинал как семиотик, ездил в Тарту. После появления работ Лотмана и его единомышленников казалось, что семиотика — это дисциплина, трансформирующая наше представление о мире. Мы были уверены, что вокруг сплошные знаковые системы, к которым можно свести всю культуру. Когда у нас разворачивалась семиотическая эпопея, во Франции развивался свой структурализм — он отчасти был нам близок, но только отчасти. И у нас, и во Франции семиотика восходила к Соссюру, к структурной лингвистике. Это видно в ранних работах, например, Мишеля Фуко или Лакана, который был тесно связан с Якобсоном, останавливавшимся у него во время своих наездов в Париж. Когда Лакан говорил, что бессознательное структурировано как язык, он многое заимствовал у Якобсона.

После Лотмана российская линия семиотики иссякла без больших последствий, хотя наработанное в 1960—1970-е все еще изучают в наших вузах. Французская линия, трансформировавшись, оказала огромное влияние на мир. Я думаю, причина в том, что французский структурализм был тесно связан с философией, что позволило ему переосмыслить основания и меняться со временем. Российская семиотика оказалась на редкость ригидной. Важно, например, что в нашумевшей книге «О грамматологии» Деррида подверг «деконструкции» лингвистику Соссюра и его понимание знака. Это позволило двигаться дальше, развиваться. Невозможно идти вперед без постоянной проблематизации аксиоматики науки. В России был запрет на философию. Ты приезжал в Тарту и обнаруживал, что о философии нельзя говорить, потому что философия у всех ассоциировалась с марксизмом-ленинизмом, а это была чистая идеология. Не существовало места для философии там, где делалась наука, где шел поиск «объективного» знания. Запрет на философию привел к кризису и крушению всей дисциплины.

Философия — это грандиозная и всегда шаткая попытка взглянуть на основания так, как человеку это не свойственно.

Российские ученые говорили: знак, знак, знак, но никто не проблематизировал понятие «знак», просто брали у Соссюра, что есть означаемое и означающее и что есть две стороны. А почему две стороны — никто даже не спрашивал. Достаточно было того, что так писал Соссюр. Был еще Пирс, который выдвинул свое представление о знаке, но мало кто Пирса читал, потому что он был философ-прагматик и находился вдали от интересов филологов. Пирс говорил о том, что знак должен иметь три стороны, а не две, что недостаточно иметь означающее и означаемое. Он называл третью сторону интерпретантой и утверждал, что без этой загадочной «метки» нельзя понять, знак перед нами или нет, а если знак, то какого вида. Модальность чтения этих знаков определяется интерпретантой. Ничего этого в России не знали. Соссюровская семиотика знала только оппозиции, больше ничего. Но для понимания смысла и функционирования культуры этого мало.

Мы должны все время сомневаться в догматике собственных дисциплин. Изнутри такой дисциплины, как семиотика, это невозможно сделать. Точно так же для того, чтобы понять основания математики, мы должны «выйти из математики», потому что математика оперирует определенными аксиомами и не в состоянии подвергнуть их рефлексии. Для меня философия — это возможность выйти в область рефлексии.

Я считаю, что вообще российская традиция отмечена нехваткой рефлексии. Наших студентов, например, к ней не готовят. Им читают курсы типа «XVIII век», «XIX век» или «Введение в психологию». Мы хорошо знаем систему вузовских дисциплин, не подразумевающих необходимости в проблематизации. Речь почти исключительно идет о передаче позитивного знания, как если бы оно обладало абсолютной ценностью. Но знание это лишь по видимости абсолютно. У нас и философия преподавалась как догматика, как набор догматических представлений, по существу антифилософский. Важно не кто и что говорил, а важна сама стратегия проблематизации. Ее страшно не хватает гуманитарному знанию, которое тем менее надежно, чем меньше себя осмысливает.

Философия всегда претендует на универсальность, и в этом заключается ее сила и слабость одновременно.

Философия, конечно, издавна предпринимала попытки стать позитивной наукой. В этом смысле интересны отношения психологии и философии. Психология — это прикладная наука, которая пытается изучить, как мы этот мир конструируем. Она расщепляет наше отношение к миру на разные модусы и старается эмпирически их описать: восприятие, память, эмоции, мышление и т.д. В философии всегда есть соблазн психологизации, например, тогда, когда речь идет о субъективности.

Некоторые считают, что философия — это прежде всего онтология, описание того, что «есть». Когда-то такое описание мыслилось независимо от субъекта. Такая онтология характерна для эпох, когда доминирует религия, потому что структуры мира в религиозном универсуме независимы от субъекта и связаны исключительно с Богом, создавшим некие иерархии, порядки, и в этих иерархиях заключены определенные формы бытия, которые тоже часто бывают иерархическими. И все это не зависит от того, какую позицию занимает субъект.

Но позже, в эпоху Ренессанса, уже выясняется, что весь мир конструируется субъектом, что мир зависит от его активности. Онтология сближается с феноменологией. Однако когда мы говорим, что мир конструируется субъектом, мы невольно вползаем в психологию, потому что именно психология как будто позволяет нам разобраться в тех формах, которые мир принимает в субъективном восприятии. Любопытно, однако, что уже Кант резко отделяет философию от психологии и утверждает, что философия имеет дело не с эмпирическим, но с трансцендентальным субъектом. Это положение становится позже центральным для феноменологии и множества философий современности. А это значит, что философия изучает формы нашего сознания, данные нам до опыта и определяющие то, каким будет опыт, исследуемый психологией. У Канта, например, пространство и время — не психологические категории, а именно такие трансцендентальные формы опыта. Психология изучает, как человек оперирует пространством и временем, но не может объяснить нам, почему человек не может мыслить вне этих первичных интуиций. Эти трансцендентальные категории определяют то, каким мир предстает перед нами. Как видим, и тут, в области трансцендентальной (внеопытной) психологии, философия касается таких общих оснований, которые недоступны эмпирической науке, но без понимания которых наука не может двигаться вперед.

© Юлия Рыженко / Colta.ru

Основатель феноменологии Эдмунд Гуссерль считал, что именно описание такого рода фундаментальных, трансцендентальных структур и превращает философию в по-настоящему точную науку. Потому что именно философии оказываются доступными универсальные, то есть «объективные», структуры нашего бытия. Я, однако, остерегусь называть философию наукой. Феноменология Гуссерля не обладает строгостью математики, но она не обладает и эмпирической экспериментальной базой таких наук, как физика. Гуссерль придумал способ добраться до универсальных трансцендентальных структур феноменального мира. Он называл его трансцендентальной редукцией. Но возможность применения этого метода вызывает сомнения у многих философов. Сам Гуссерль писал, что эта редукция (которую он называл греческим термином «эпохé») лежит в области, выходящей далеко за пределы всякого научного наблюдения: «Быть может, выяснится даже, что тотальная феноменологическая установка и соответствующее ей эпохé прежде всего по своему существу призваны произвести в личности полную перемену, которую можно было бы сравнить с религиозным обращением, но где помимо этого скрыто значение величайшей экзистенциальной перемены, которая в качестве задачи предстоит человечеству как таковому». Такого рода мистические откровения вряд ли можно отнести к области науки. Сомневался в возможности редукции и выдающийся феноменолог Морис Мерло-Понти, который считал, что мы по определению не можем взглянуть на нашу мысль и обнаружить ее основания со стороны. «Величайший урок редукции, — писал он, — заключается в невозможности полной редукции. Вот почему Гуссерль все снова и снова задается вопросом о возможности редукции. Будь мы абсолютным духом, редукция не составляла бы никакой проблемы. Но поскольку мы, напротив, пребываем в мире, поскольку наши размышления имеют место во временном потоке, который они пытаются уловить (в который они, как говорит Гуссерль, “sich einströmen”), нет такого мышления, которое охватывало бы нашу мысль». Поскольку философия пытается иметь дело с основаниями нашего мышления и нашего мира за пределами опыта, она, на мой взгляд, выводит себя за рамки науки. Философия — это грандиозная и всегда шаткая попытка взглянуть на основания так, как человеку это не свойственно. Замечание Мерло-Понти о том, что «нет такого мышления, которое охватывало бы нашу мысль», передает саму суть дилеммы, с которой сталкивается философ и которая делает такой уязвимой, но от этого не менее необходимой его деятельность. Философ — не ученый, это человек, стремящийся занять по отношению к нашему миру и способам его познания «невозможную» позицию. И это отчасти сближает настоящего философа с поэтом, который, как мне кажется, интересен лишь в той мере, в какой он помещает себя в область словесного невозможного.

Если человек скептичен, если он не поддается гипнозу авторитетов и систем, будь то Кант или Хайдеггер, он способен использовать философию очень продуктивно.

Философия всегда претендует на универсальность, и в этом заключается ее сила и слабость одновременно. Ханна Арендт видела в претензиях философии на всеобщность истоки свойственного ей авторитаризма (она писала об этом применительно к своему учителю и любовнику Хайдеггеру). Когда-то известный биолог Якоб фон Икскюль ввел понятие Umwelt. Umwelt — это окружающий мир, и каждое животное, говорил он, имеет свой Umwelt. Пчела видит только цветы, то есть определенные геометрические формы, которые она идентифицирует как важные для нее. А, например, облака для нее не важны, и она их не видит. Позже Хайдеггер говорил, что мир животного гораздо беднее мира человека, так как мы в состоянии вместить в наш мир гораздо больше элементов, не имеющих прагматической для нас значимости. Конфигурация Umwelt'а меняется в зависимости от состояния организма. Икскюль писал о том, что сытая акула не видит мелкой рыбешки, потому что она не входит в ее мир, она ей не нужна. А голодная акула видит мелкую рыбешку, потому что меняется ее мир. Мы исходим из того, что каждый биологический вид имеет свою феноменологизацию мира. Мы видим цвета, которые не видят другие животные, но, например, обезьяны видят красный цвет, потому что в джунглях они должны видеть плоды, являющиеся для них пищей, и поэтому красный цвет становится для них важным.

Но если мир являет себя в разных конфигурациях, то следует понимать, что его онтология — это не что иное, как «региональная онтология», что миров может быть много и что способы их описания тоже могут меняться. Вот почему я не очень верю в универсальность философских методов и образов мира. Мне кажется, что разумный и критический эклектизм вполне приемлем для философии, если, конечно, он не ведет к хаосу и дурному неразличению категорий и понятий. В любом случае философия (и в этом еще один ее парадокс) — это форма универсальной рефлексии, которая должна понимать свою соотнесенность с региональными онтологиями.

Ницше, например, не учился философии. Говорят, что он даже не прочел толком Канта.

При всем при том я считаю, что философия абсолютно немыслима без эмпирических наук. В начале XX века Эйнштейн заставил переосмыслить понятия времени и пространства, эти кантовские apriori. Но еще до этого неэвклидовы геометрии Римана и Лобачевского поставили вопрос о том, в каких конфигурациях пространства мы мыслим — эвклидовых или нет. А если эвклидовых, то почему? Физика, математика сдвигают философские представления и заставляют по-новому мыслить трансцендентальное. То же относится и к биологии, которая многое меняет в наших основополагающих представлениях о мире. В свое время лингвистика дала сильный импульс для философии. Одним словом, науки необходимы философии. Я не люблю русских религиозных философов, они по большей мере мыслят исходя из спекуляций о Боге, о котором никто ничего не знает. Мне кажется, это большой недостаток определенного стиля философствования…

Для меня лично очень важная область — биология, помогающая понять общие трансцендентальные основания нашего мира. Мы все, в конце концов, — биологические существа. Кант построил свою эстетику из биологии. Гегель считал, что философия — это то, что интегрирует научные знания. Он пытался сконструировать энциклопедию философских наук, то есть создать единое представление о взаимодействии и взаимосвязи разных наук. Я склоняюсь к тому, что конструирование единого подвластного философии поля — всегда ошибка. Даже если представить себе мир как смысловой континуум, мы должны вносить в него разломы, «катастрофы». Иначе мы не сможем его понять. Смыслы возникают на границах, водоразделах, расщелинах. Жорж Батай говорил о гетерологии, то есть приостановке, разрушении континуума. Я считаю, что, даже если мир континуален, нам не следует отказываться от идеи региональных онтологий, то есть радикально различных зон смысла. Глубокое различие научных дисциплин с такой точки зрения может быть продуктивным. Философия, как мне кажется, — это построение всеобщего в рамках гетерологии. Как видим, опять нечто невообразимое.

© Юлия Рыженко / Colta.ru

Очень существенно для философии и искусство. Мы знаем, что одной из важных областей философии со времен Баумгартена и Канта является эстетика. Сегодня «эстетика» кажется устаревшей. Хотя совсем недавно вновь появились попытки ее возродить. Эстетика и искусство важны потому, что в мире есть вещи, которые непостижимы через рациональные понятия и категории. В таком случае часто говорится об интуиции, или, как издавна принято в российском философском лексиконе, — созерцании. Философия заворожена интуицией, так как в ней реализуется наиболее непосредственный контакт с реальностью. Интуиция позволяет нам без каких бы то ни было концептуальных механизмов схватывать «тотальности». Собственно, область эстетики и искусства — это чувственные элементы, организованные в формы, то есть в некие тотальности. Целый ряд философов отдавал предпочтение в постижении мира поэтам или художникам. Например, Хайдеггер, который молился на Гельдерлина. Искусство нужно философии потому, что оно противостоит неизменному ее стремлению сводить мир к концептуальным схемам. Эти попытки, многократно раскритикованные и связывающие философию с точными и естественными науками, всегда приводили философию к кризису. Мощные концептуальные аппараты очень редко соответствуют устройству мира. Мир сопротивляется концептуальным схемам. Гуссерль писал об адекватности миру «смутных понятий», которые он называл морфологическими, то есть связанными с формой. Понятие «собака» — смутное и основывается на неопределенном представлении о форме. От морфологических понятий до искусства — один шаг.

Самая большая угроза философии — догматизация. То, что в ХХ веке называется метафизикой. Метафизика возникает тогда, когда философия придает собственным понятиям статус некой абсолютной реальности. Метафизическое сознание — классическая болезнь философии. Двадцатый век прошел в философии под знаком борьбы с метафизикой, которую никак не удается побороть. Одним из таких борцов был Ницше, другим — Хайдеггер. И о каждом таком борце в конце концов говорилось, что ему не удалось преодолеть метафизику и что сам он — метафизик. Возможно, метафизическое сознание неискоренимо. Оно всегда порождает соблазн приложить некую философскую систему или некие понятия к реальности. Результат подгонки реальности к схеме всегда плачевен. Философ, увы, легко принимает схемы за реальность.

Чтобы заявить, что убивать плохо, не надо быть философом. Другое дело понять, почему убивать плохо.

Одна из самых расхожих и серьезных ошибок — это понимание философии как системы догматических представлений, а не как способа подвергнуть догматику рефлексии. Мне кажется, настоящего философа от плохого отличает скептицизм. Если человек скептичен, если он не поддается гипнозу авторитетов и систем, будь то Кант или Хайдеггер, он способен использовать философию очень продуктивно. Если же человек берет готовую модель: «Кант писал…», «Гегель говорил…» — ничего путного из этого не выйдет. Защита своей позиции ссылками на авторитет — абсолютно антифилософская позиция. Это мы проходили с марксизмом-ленинизмом. Философия чрезвычайно полезна как способ проблематизации и чрезвычайно опасна как возможность догматизации. И эти две возможности присущи ее природе.

Кстати, я не до конца уверен, что философия — это область специфического профессионализма, хотя в ней есть много технических аспектов, и без знания истории философии вряд ли можно сказать что-то новое. Ницше, например, не учился философии. Говорят, что он даже не прочел толком Канта, что не помешало ему стать крупным мыслителем. Есть люди, которые находятся на грани между философией и литературой, как, например, Жорж Батай или Морис Бланшо, литературный критик, прозаик, оказавший сильное влияние на таких философов, как Левинас или Фуко. При всей необходимости технических знаний и знания истории философии принципиально важной является способность свободно мыслить. И все же... Я часто работал со студентами, склонными к широковещательным декларациям о мире на пространстве нескольких страниц. Я всегда пытался объяснить им, насколько опасны глобальные спекуляции, основанные на малом знании и всегда ведущие к тривиальностям. С точки зрения философии, тривиальные вещи всегда неинтересны. Чтобы заявить, что убивать плохо, не надо быть философом. Другое дело понять, почему убивать плохо.

Философ Пятигорский без устали повторял одно и то же: «Надо думать, думать, думать». Когда я слышал и читал это бесконечное «надо думать», я невольно раздражался: «О чем, почему надо думать?» Неужели просто сидеть, подперев голову рукой, и думать непонятно о чем? Это мне казалось нелепостью Пятигорского, его недодуманностью. Однако в тех случаях, когда приходится думать, можно думать по-разному. Для этого не обязательно быть философом. Можно думать философски, а можно художественно, как угодно. Но тогда, когда мы касаемся оснований и хотим выйти за пределы тривиальности, нет лучшего подспорья, чем философия. Как иначе порвать с принятой аксиоматикой, как подвергнуть ее рефлексии? Как понять, чем мы являемся в нашем Umwelt'е и за его пределами?

Записала Юлия Рыженко


Понравился материал? Помоги сайту!

Сегодня на сайте
Евгения Волункова: «Привилегии у тех, кто остался в России» Журналистика: ревизия
Евгения Волункова: «Привилегии у тех, кто остался в России»  

Главный редактор «Таких дел» о том, как взбивать сметану в масло, писать о людях вне зависимости от их ошибок, бороться за «глубинного» читателя и работать там, где очень трудно, но необходимо

12 июля 202349555
Тихон Дзядко: «Где бы мы ни находились, мы воспринимаем “Дождь” как российский телеканал»Журналистика: ревизия
Тихон Дзядко: «Где бы мы ни находились, мы воспринимаем “Дождь” как российский телеканал» 

Главный редактор телеканала «Дождь» о том, как делать репортажи из России, не находясь в России, о редакции как общине и о неподчинении императивам

7 июня 202342803