12 декабря 2023Colta Specials
19539

Между страхом и ужасом

Евгения Вежлян о ложных выборах и зависимостях

текст: Евгения Вежлян
Detailed_picture© Victoria and Albert Museum, London

Накануне очередного Нового года Кольта все не может избавиться от привычки подводить итоги, хотя бы промежуточные. Евгения Вежлян, Анна Наринская, Элла Россман и Ольга Седакова — из разных стран и городов — о том, что происходит с нами сегодня.

Я стояла на автобусной остановке. В нашем маленьком городке автобусы ходят не очень хорошо, ожидание затянулось. С холма, где находилась остановка, в просвете между домами можно было видеть пустынный пейзаж, немного марсианский… Я его рассматривала. Женщина-сабра рядом со мной спросила меня, откуда я. Я привычно ответила, что из России. «Наверное, это тяжело, — сказала она. — Вы уехали от войны, а тут опять война». «Кэн», — ответила я. А про себя подумала: «А как на самом деле?» То, что я чувствую сейчас, невозможно вместить в смол-ток. Да, мне тяжело. Но не совсем в том смысле, какой могла иметь в виду моя собеседница.

У нас тут нет обстрелов. Приложение службы тыла сработало всего пару раз за эти два месяца. Мы тогда попытались расчистить бомбоубежище, но затея увязла: соседи заверили, что никогда тут ничего этакого не было — и теперь не будет. Так и вышло. Я спокойно ложусь спать и не ставлю никакого тревожного рюкзачка возле кровати, как мои друзья в Тель-Авиве и других городах центра Израиля. Что я делаю? Просто живу. Все как обычно, как постепенно сложилось за этот израильский год. То есть вполне неплохо. Одна женщина, репатриантка 90-х, к которой я зашла за напольными весами (тут репатриантам щедро и много чего отдают, и забрать вещь — хороший повод завязать новое знакомство), сказала мне, что эмиграция — это способ начать жизнь с чистого листа и прожить ее так, как ты захочешь. В моем случае это так — и не так: чистого листа не получается, получается примерно то же, что было в России, но иначе и в другой стране. Я пишу диссертацию по русскоязычной литературе Израиля, участвую в литературной жизни, езжу на научные мероприятия, преподаю — по зуму в том «везде», которое становится местом работы, когда институция полностью онлайн. Участвую в жизни хорошего литературного журнала.

Где тут война? Примерно везде. Она, как ледяной, обжигающий холод из внезапной щели, вторгается в жизнь и заставляет остановиться, споткнуться… Как бы опомниться. Когда все только началось, эти незаметные теперь щели были огромны. Первые две недели жизнь вокруг была словно поставлена на паузу. Пустой город напоминал времена ковида, в магазинах расхватали воду и туалетную бумагу, все вокруг казалось нереальным, будто меня вдруг отбросило в военное кино, где люди облачаются в форму и уходят на фронт прямо из-за праздничного, разоренного ужасом стола (война началась в праздничный день, а мы живем — так сложилось — на религиозной улице, и я была тем самым человеком, который сообщил возвращающимся из синагоги соседям ужасные новости). Потом постепенно жизнь начала убыстряться и срастаться. Медленно и плохо. Мои подруги, прожившие тут ту самую жизнь, с нуля, которую хотели, при встрече обсуждают, у кого сколько детей на фронте и где достать теплый спальник — скоро зима… И вздрагивают от каждого телефонного звонка — ведь все может быть. На выставку, организованную НКО (тут это называется «амута»), в которое я вхожу, пришел милуимник (солдат, призванный из резерва) в форме и с автоматом.

Я поймала себя на том, что стала по-другому относиться к людям с оружием. Я их не боюсь. Я вообще здесь меньше боюсь, чем в России. Страх, выходит, бывает разный. Бывают разные формы и виды страха. И война, если тебе повезло оставаться в глубоком тылу, — это все же не про страх, я думаю. Не про страх как таковой. По крайней, мере эта война, для меня, сейчас. Для меня главной эмоцией этой войны стал не страх, но ужас, чувство, которое испытываешь, сталкиваясь с трансцендентным. Ужас как одна из форм трансгрессии. Страх — это про «бей или беги», здесь, сейчас, а ужас — не про характер действия, а про глубину переживания, про то, с чем ты не можешь смириться, чего не должно быть, но оно есть, есть как факт, и его непреложность останавливает твое дыхание. Такой ужас охватил меня 11 сентября 2001 года. И очень похожее чувство я испытала 7 октября, когда прочла в новостном телеграм-канале про то, что случилось. И дальше, и все это время ужас перед случившимся не отпускает, потому что оно не заканчивается. Заложники еще в руках террористов, а рыжеволосые малыши Бибас и их мама за эти месяцы успели превратиться в медиаперсонажей, отрисованных искусственным интеллектом, успели стать узнаваемым символом, на который проецируются чувства всех израильтян. Но для меня так было с самого начала: я иррационально, безотчетно персонифицировала их и почувствовала как близких, как только увидела в сети снимок младшего мальчика, Кфира. И довольно быстро появился ролик, смонтированный из кадров обычного домашнего видео про детей (принесли из роддома, первые шаги и все это, что обычно снимают на память) и кадра, где почти неузнаваемую мать, держащую на руках обоих мальчиков, уводят в Газу. Так что я была не оригинальна в своем желании сфокусировать свои чувства именно на этой семье. Я могу проанализировать причины, по которым это так «сработало», и могла бы объяснить, как «устроен» этот «конструкт», деконструировать его. Но не стану. Почему? Потому что деконструкции подлежит нечто, что сконструировано, нечто искажающее, ее цель — очистка, разоблачение создающих конструкцию актов. А в этом случае подобная «рационализация» противоречит моему чувству и моему опыту. Семья Бибас по-другому встроена в мою реальность. Она просто существует, присутствует. Она перформативно, как сказала бы Батлер, заявляет о своем праве жить. Для меня она есть, как бы ее и где бы ее ни «репрезентировали».

Мне больно знать, что эта женщина и эти дети стали объектом манипуляции в переговорах о заложниках, что теперь никто не знает, живы они или умерли, и неизвестно, где они вообще. Ужас от отчуждающего исчезновения человека, особенно ребенка, — для меня предельное переживание. Или даже запредельное. Страшнее войны, которая как раз вполне подлежит рационализации и даже нормализации, чем и неприемлема, в том числе и для меня. Но у войны хотя бы есть (потенциально должны быть, согласно международному законодательству) подлежащие пониманию правила. Как дуэль ритуализирует убийство, так и война профессионализирует и ритуализирует насилие, одновременно и нормализуя его, и загоняя в рамки. Да, война гнусна. Да, ее никогда и нигде не должно быть. Можно обсуждать правомочность способов ее ведения и необходимость ее начала (лучше не начинать, нельзя начинать, но есть и оборонительные войны). Но война все же находится в границах, хотя и на сáмой границе, антропологически конвенционального.

Проблема в том, что резня 7 октября не имела никакого отношения к войне. Тайскому рабочему долго отрубали голову садовой тяпкой. В маленьких детей стреляли, они плакали и звали маму. Я сейчас пересказываю те свидетельства, которые читаю. Их много. По поводу некоторых из них сейчас ведутся споры. Например, правда ли, что террористы сожгли в микроволновке младенца, или это «фейк»? Очень может быть, что про микроволновку — это фейк. Но как это меняет общую картину? Личности многих убитых опознавались по обгоревшим останкам. Среди них были и несовершеннолетние… Это все настолько непостижимо, что, как бы мы ни пытались выстроить вокруг этого аргументацию, обсудить «адекватность» всех тех мер, которые были предприняты после, обсуждение это вызывает только ярость, потому что событие, которое стало поводом и этих мер, и этих обсуждений, не масштабируется и абсолютно выламывается из хода вещей. Это разрыв в ткани бытия, который нечем заштопать. Ни его нельзя ничем оправдать — потому что его вообще нечем оправдать, ни им ничего нельзя оправдать — потому что, раз никакой ответ не может быть соразмерен ему или адекватен, исходить нужно из того, что действия, последовавшие за ним, не должны быть ответом на него.

Резня 7 октября не может быть поводом для обсуждения исторической вины Израиля, потому что таким образом мы свяжем историю Израиля с этим событием и ничего в ней не поймем, а лишь покажем (не желая того), что израильтяне «сами виноваты» в случившемся с ними сейчас, потому что 20 лет назад было то-то, а 40 лет назад — вон то. Это не означает, что исторические ошибки Израиля не нужно обсуждать, как и его исторические достижения, но — не тут, не так. Потому что если это делать прямо тут, на пепелище, посреди бесконечных поминальных церемоний (это тут называется «сидеть шиву»), то младенец Кфир, который то ли погиб, то ли нет, прямым образом оказывается виновен и «справедливо» наказан за деяния своих еврейских предков. Или — усилим — потому что он еврей. Естественно, что ни один из тех, кто говорит про Израиль в таком ключе, будучи человеком и будучи в здравом уме и твердой памяти, не скажет такого специально, но таков эффект перформативности, того, где и когда все это произносится.

Вспоминается высказывание молодой поэтессы Варвары Недеогло в связи с обвинениями русских в имперстве и путинизме. В ответ на вопрос «Где вы были, когда Путин пришел к власти?» она написала: «Когда Путин пришел к власти, я сидела на красном пластмассовом горшке» (цитирую по памяти). Я, правда, этим похвастаться не могу. Когда Путин пришел к власти, мне было 26 лет, и я думала, что СССР уже побежден и нужно просто «делать свое дело», а не заниматься «какой-то» политикой. Крики ужаса тех, кто постарше, тех, кто говорил, что КГБшник у власти приведет страну к катастрофе, отметались с иронической улыбкой, а тех из них, кто выходил на площади с плакатами, называли «демшизой» и не очень-то привечали, считали фриками… У моего поколения (по крайней мере у многих его представителей) политическая железа формировалась медленно. А когда сформировалась — было уже поздно.

Виновата ли я в этом случае? Ответственна ли я за происшедшее? Не получается ли так, что я, покинув Россию, пыталась убежать от возлагаемой на меня вины? Снять юридическую ответственность за российское гражданство? Что-то переиграть? Не было ли мне обидно, что, несмотря на мою позицию, несмотря на все митинги, на которые я ходила, я все равно буду всего лишь «русской», которая «как они все» и «виновата в действиях преступного государства». Отчасти да, признаюсь. Мне не хотелось тащить на себе вину, которой я не чувствовала. Я чувствовала не вину, а только страх и ненависть. Ненависть к тем, кто заставляет меня испытывать этот страх. Объем страха выявлялся постепенно, по мере «отмокания» от жизни в России. Вот я перестаю внутренне сжиматься и мысленно придумывать оправдания, увидев подходящего ко мне полицейского. Вот я пишу слово «война» в фейсбуке без сопровождающих это действие судорог самоцензуры. Вот я преподаю в зуме и просто говорю, не одергивая себя и не думая: «Что мне за это будет?» Живя внутри России, мы даже не чувствуем, насколько мы несвободны. Репрессивная власть иррациональна и непредсказуема, ее действия рандомны. «Не опасно ли приезжать в Россию?» — спрашивают друг друга участники релокантских чатов. «Нет, не опасно. Ну то есть тебя либо задержат. Либо не задержат». В этом тактика российской власти напоминает тактику террористов, с которыми она столь ретиво борется. Удивительно прослеживать пути, которыми обещание «мочить в сортире» приводит к аресту Евгении Беркович… Россиянин должен не знать, чего ему бояться, чтобы бояться всего — на всякий случай. Тогда он в какой-то момент расслабляется, теряет бдительность, тут его хвать — и в суд. Но будем ли мы винить репрессированных? За недальновидность, за недостаточную борьбу с режимом, за то, что не уехали вовремя? За действия самого этого режима (они же граждане РФ). Да мало ли за что?

В логике конструкции, где обвинение строится на включении обвиняемого в одно из двух противопоставленных множеств, есть изъян. Предельным следствием ее применения будет то, что младенцы оказываются «справедливо» обвинены или наказаны за ту страну и эпоху, в которой им не посчастливилось родиться. В цикле стихов поэта Германа Лукомникова, написанном после 24 февраля, есть короткое, но очень показательное стихотворение: «Был я гений и талант, это вехи пройдены, а теперь я оккупант и предатель родины». Смех смехом, но короткий текст стихотворения обнаруживает логику неисключенного третьего, в которой для корректного определения ситуации требуется небинарная система различений…

Событие в XXI веке устроено так, что в нем происходит «все, везде и сразу». Событие попадает в разные, зачастую не связанные друг с другом, а, напротив, «развязанные» системы координат, не схватывается тотальной логической схемой, подчиненной отношениям «если — то», схемой, в которой те, кто не поддерживает лозунг «Free Palestine» в его радикальном смысле, однозначно квалифицируются как «расисты», а те, кто поддерживает, — как антисемиты. В этой жесткой схеме мы не можем найти адекватного определения резне 7 октября, которая, превращаясь в простую оговорку, фигуру речи («мы, конечно, разделяем ужас, но», «это чудовищные преступления, но»), сначала редуцируется, а потом и просто вытесняется из дискурса, будто ее и не было, будто она «всего лишь» эпизод, повод, чтобы поговорить о «вине Израиля». Потому что если наоборот, то тогда (такова логика, где все находится в одной плоскости и в одной системе) жизнь палестинцев менее ценна, чем жизнь тех, кого убили 7 октября. Вводится своего рода экономика ужаса или экономика горя. Если вы «выделяете» этих, то вы «принижаете» тех. Есть жесткая связь событий, предполагающая, что внутри них есть отношения эквивалентности сторон и что невозможно сказать об одной стороне, не говоря о другой. Разговор возможен только в бинарной связке «если — то». Оператором тут служит эквивалентность или, иначе говоря, справедливость. Если вы в ужасе по поводу 7 октября, то должны также уравновесить этот ужас перечислением эквивалентных жертв «ответных» действий.

Но тем самым мы создаем ложную зависимость, к тому же превращающую человеческую жизнь в предмет идеологического торга. Жизни палестинцев ценны сами по себе. Без всякой связи с 7 октября и жертвами 7 октября. И они тем «ценнее», что это событие имеет право и должно быть отдельным. Каждая жизнь уникальна и имеет право быть рассмотрена без всякой связи и без повода, просто как таковая. Каждая должна быть оплакана. Отношения любви, дружбы, скорби не реципрокны и не могут быть эквивалентными. Скорбь по жертвам 7 октября должна быть «развязана» с событиями до и после, выключена из морального торга. Я скорблю по утраченным близким, и это не означает, что я не ценю жизни дальних. Если жизни палестинцев ценны, то это не означает, что жизни евреев — это разменная монета в борьбе за независимость или политические интересы (неверно и обратное). Квалифицируя событие, мы прежде всего должны различить те разные системы координат, в которых оно происходит. И договориться об этих различениях. В таком «развязывании», выведении события из системы жестких бинарных противопоставлений — залог возможности диалога, выход из бесконечного торга, где действия одной стороны находят все новые и новые оправдания в действиях другой. «Бинарность» приводит к спутанности оптики, неразличению, например, жертвы и насильника в ситуации, содержащей больше двух осей координат, иными словами — в ситуации многомерной…

Так что — сложно ответить на вопрос, тяжело ли мне? Да, мне, россиянке, репатриировавшейся после 24 февраля 2022 года, непросто. И война усугубила ситуацию. Жизнь между страхом от репрессий — там и ужасом от террора — тут, вообще «жизнь между»... Да и (ложный) выбор между страхом и ужасом — так себе выбор. И тяжело, делая этот выбор, оправдываться за свои чувства (акцент именно на этом слове) по поводу того, что, по мнению одних, «несущественно», а по мнению других — «один из случаев» в череде конфликтов… И кажется, что все эти взаимные обвинения, кэнселлинги, эмоциональный торг не имеют реального отношения ни к борьбе за свободную Россию, ни к борьбе за свободную от террора Палестину, ни к анализу и обсуждению ужасной ситуации, которая сложилась что в Украине, что на Ближнем Востоке. Вместо бесконечных споров о том, кто виноват, вместо назначения виновными то одних, то других, с последующим приклеиванием соответствующего ярлыка, лучше бы сосредоточиться на определении и уточнении происшедшего и начать договариваться о том, что же делать. Кажется, пока мы бесконечно далеки от этого.


Понравился материал? Помоги сайту!

Ссылки по теме
Сегодня на сайте
Елизавета Осетинская: «Мы привыкли платить и сами получать маленькие деньги, и ничего хорошего в этом нет»Журналистика: ревизия
Елизавета Осетинская: «Мы привыкли платить и сами получать маленькие деньги, и ничего хорошего в этом нет» 

Разговор с основательницей The Bell о журналистике «без выпученных глаз», хронической бедности в профессии и о том, как спасти все независимые медиа разом

29 ноября 202323364
Екатерина Горбунова: «О том, как это тяжело и трагично, я подумаю потом»Журналистика: ревизия
Екатерина Горбунова: «О том, как это тяжело и трагично, я подумаю потом» 

Разговор с главным редактором независимого медиа «Адвокатская улица». Точнее, два разговора: первый — пока проект, объявленный «иноагентом», работал. И второй — после того, как он не выдержал давления и закрылся

19 октября 202328117