9 октября 2013Искусство
275

Первосцена режима

Джекил и Хайд побывали в Москве в 1993-м и 1996-м

текст: Глеб Напреенко

В Москве в Историко-мемориальном музее «Пресня» до 30 ноября проходит художественно-историческая выставка о событиях осени 1993 года, окончившихся штурмом Белого дома, упразднением советской системы и закладкой политического режима, с которым мы имеем дело до сих пор. Выставка организована кураторами Ильей Будрайтскисом, Владимиром Потаповым и Ильей Безруковым с участием нескольких художников: упомянутого Владимира Потапова, Егора Кошелева, Дианы Мачулиной, Александра Повзнера, Валентина Ткача, Андрея Блажнова, Павла Гришина и Миши Most. Экспозиция ставит вопросы не только о 1993 годе, но и о том, чем он стал теперь, как осмысляется и как ощущается из сегодняшнего дня — 20 лет спустя.

1.

На выставке во время просмотра листовок и видеохроник 1993 года меня поразило сходство политических диспозиций, риторики и лозунгов с таковыми во время протестов последних двух лет. Крики «фашизм не пройдет», ОМОН, бросающийся на людей, имперки и красные флаги, листовки анархо-синдикалистов, в своем речевом напоре напоминающие нынешние экстатические и сектантские листовки КРИ, — все это до мурашек напомнило мне 6 мая: жутковатое историческое дежавю. Как будто в 1993 году нажали на стоп-кадр, а недавно снова запустили пленку истории.

В 1993 году в России была политика: было брожение, было несогласие, было то редкое, что философ Жак Рансьер называет настоящей политикой, в отличие от политики консенсуса, политики отлаженного функционирования государственной машины и комфортных заседаний парламента. После 1993 года политика на много лет исчезла — разошлась по углам и по домам. Прерванная, не нашедшая себе разрешения политическая диспозиция 1993 года — это, выражаясь психоаналитически, первосцена нынешнего режима. Первосцена, то есть базовая конфигурация, которая все еще волнует, все еще кажется травматической, недоговоренной и которая поэтому вынуждена повторяться — пока не найдет себе выплеска и исторического исхода. Словно вместе с историей окаменели и ждут своего часа, чтоб ожить, флаги в работе Александра Повзнера над входом в музей на Пресне. Те, кто говорит, что в 1993 году мы избежали гражданской войны, невольно ставят вопрос: не отложили ли мы ее на будущее? Дело 6 мая, а также прочий судебный и законодательный кошмар последнего времени — очередная попытка купировать и заморозить историю, еще раз вызывающая на горизонте вопрос о неизбежности насилия для прорыва организованной властью блокады.

Политика была в 1993 году на улицах — и нельзя избежать ее выхода на улицы, если мы хотим что-то изменить. Недаром вышел на улицу художник, сделавший граффити напротив выхода из музея. В видеохрониках, которые демонстрируются на ноутбуке посреди экспозиции, есть момент, снятый изнутри кабины грузовика, когда водитель, улыбаясь, кричит «едем на “Останкино”», а потом «не допустим кровопролития в нашей стране» и показывает пальцами знак V — знак победы. В людях была вера в политику, надежда на возможность что-то изменить — вера и надежда, которые после 1993 года редко где встретишь среди всеобщей апатии.

И после этого я прочитал на Фейсбуке у интеллигентных знакомых про «страшных людей», нарушавших общественный порядок, про «опасных хулиганов» и «быдло», собравшееся на Октябрьской площади и штурмовавшее «Останкино». Эти «страшные люди», вышедшие на улицу безо всяких призывов с телевидения, полностью находившегося во власти ельцинской пропаганды, — как мы можем вычеркивать их волю из истории? В такого рода либерально-интеллигентских высказываниях о «быдле» слышится то недоверие к «народу», которое было, между тем, основой и сталинского самовластного режима — например, насильственной коллективизации, справедливо не вызывающей у либеральной интеллигенции никаких симпатий. Ненависть большой части интеллигенции, ответственной за производство речи и культуры, к старой «совковой» системе закономерна. Но лишь только ситуация потеряла предсказуемость, как эти люди, отвергавшие власть, сразу испугались и сотворили себе новых все объясняющих кумиров — Бориса Ельцина и Егора Гайдара. Помнится, когда на митинге в поддержку Навального из провокационных соображений я решил прокричать: «Власть миллионам, а не миллионерам» — моя знакомая осекла меня: с чего ты взял, что эти «миллионы» смогут управиться с этой властью? Когда на митинге на проспекте Сахарова тот же лозунг в микрофон произнесла Изабель Магкоева, другие организаторы митинга сделали ей приватный втык за «самоуправство». Встречный вопрос на это осуждение — а с чего верить, что с ней лучше управятся «миллионеры»? В миниатюре первосцена 1993 года повторилась даже в недавнем скандале с Юрием Злотниковым: те, у кого был контроль над медиа, в данном случае над микрофоном, не допустили к речи вылезшего из зала художника, заклеймив его зловредным и ретроградным стариком, которому микрофон лучше не доверять. Кроме того, все спешили по своим делам (например, на званый ужин с Дашей Жуковой), и им некогда было выслушивать скучных пенсионеров или крикунов на баррикадах.

Я говорю про либеральную интеллигенцию потому, что это один из самых близких и знакомых мне социальных слоев. Я ни в коей мере не думаю винить во всем происшедшем ее и других сторонников Ельцина, все еще искренне верящих на тот момент в счастье свободного рынка, и не думаю, что сторонники Верховного Совета имели непосредственный доступ к истине и спасению общества. Но большую роль в нагнетании ужаса перед сторонниками Верховного Совета сыграли телевидение и выступавшие на нем люди, формировавшие новый консенсус. Как рассказала мне моя мать на вопрос, что они думали о происходящем: «Никто ничего не думал, была полная дезинформация в СМИ, информационный вакуум и ощущение пугающей неопределенности, страха перед возвращением чекистов».

Хотя действительно в Верховном Совете царил в основном кондовый консервативно-патриотический пафос, но именно с точки зрения доверия «народу» демократичность той осенью была все-таки на стороне избранных снизу советов. Политическое противостояние было не просто войной между Белым домом, начиненным «красно-коричневыми», и либеральной командой Ельцина, как то обычно рассказывается по лекалам телевизионной пропаганды 1993 года, не новым путчем, а конфликтом между кремлевской командой и советами по всей стране, которые как-никак были демократически выбранными, хотя и дисфункциональными в существующей системе органами. Это акцентировано в выставке, где представлены воззвания, осуждающие действия Ельцина, исходящие не только из Белого дома, но и от местных советов. Мне почему-то запомнилась резолюция из Мордовии, видимо, из-за событий вокруг Надежды Толоконниковой.

Но на самом деле конфликт 1993 года был даже не между советами и ельцинской командой, и выиграли в нем не сторонники Ельцина: проигравшими оказались само разногласие и сами низовые протесты. Столкнулись две логики истории, механическая и человеческая: первая — делающая людей своими заложниками и подчиняющая их распределению материальных благ, другая — логика человеческих разногласий, существовавшая лишь в форме обещания и в 1993 году неспособная реализовать себя. Но именно о втором типе истории Маркс говорил, что она может стать настоящей историей человечества.

2.

Как пытались осмыслить происходящее люди тогда и сегодня? Выставка разделена на две части — на наделенные жестко очерченными позициями листовки и документы 1993 года и на произведения молодых художников, ни один из которых не принимал непосредственного участия в тогдашних событиях.

Среди листовок попадаются удивительные экземпляры — например, остроумная пародия на антисоциальные ельцинские указы. Изрядная часть просоветских листовок написана кондовым, архаическим языком в духе спародированной Владимиром Сорокиным литературы послевоенного СССР. Но вместе с тем здесь куда больше народного творчества и самодельных рисунков и текстов — в отличие от листовок проельцинских, уже предвосхищающих доходчивость новых политтехнологий, рекламы и глянцевых журналов. Несмотря на отличия в стилистике, многие лозунги повторяются почти дословно до сих пор: либералы все так же твердят о нехватке свободного рынка, и все так же левые указывают на фатальное урезание социальных расходов… Впрочем, левых листовок заметно больше: зачем нужны были ельцинской команде листовки, когда в их руках было «Останкино»?

В центре работ почти всех художников находится травматический эффект 1993-го, и из-за этого ярко высвечивается умение искусства вмещать противоречия, разрешение которых недоступно, в свой эстетический кокон. Структура многих произведений заставляет вспомнить психоаналитические идеи об устройстве травмы. Травма в психоанализе — это встреча с не вмещаемой сознанием реальностью, вызывающая зашкал переживаний и разрывающая любые попытки полностью ее представить и примириться с ней, в том числе попытки ретроспективные. В живописи Владимира Потапова невозможность вернуться в прошлое, понять до конца, что же произошло, превращается в плакатную ненастоящесть кадров из 1993-го, подчеркнутую перфорированием работ, подобным перфорированию наружной рекламы. Картины Потапова гипертрофированны и одновременно размыты, словно на прошлое нельзя навести фокус, нельзя записать его без потерь. Сходным образом в инсталляции Миши Most лица Ленина соскребаются с гипсовых бюстов, словно делая невозможным вспомнить черты столь важного когда-то лица и основанной им общественной структуры. Избыток болезненных аффектов выплескивается в работах Валентина Ткача экспрессионистскими потеками краски поверх советского неомодернизма и лиц рабочих — символов тех надежд, что было окончательно отвергнуты в 1993 году. Коллаж из листовок и фотографий, доминирующий на другой московской выставке о 1993-м, проходящей одновременно в выставочном зале «Мемориала», — тоже способ показать зашкал смыслов, порождающий бессмыслицу, невозможность осмысления. И этот осторожный отказ от выводов, ограничение высказывания намеками, увы, характеризуют всю эту экспозицию «Мемориала».

Работа Дианы Мачулиной, светящийся бокс с отвратительным плавленым сырком внутри, насаженным на палочку наподобие эскимо, и радужной рекламой мороженого на светящемся фасаде, — саркастическая метафора отношений между ожиданиями от ельцинской «демократии» и ее реальностью. Одновременно эта работа кажется иллюстрацией еще одной психоаналитической идеи о травме. При травме прикрывающий реальность фантазм разрывается, и за ним обнаруживается неприглядная истина; но этот травматический момент истины позже все время защитно прикрывается прежним возобновляемым экраном-фантазмом. Сегодня такой фантазматической картинкой служит то и дело повторяемое в либеральных СМИ представление о настоящем, хорошем капитализме, который существует где-то на Западе совершенно отдельно от нашей реальности.

Навязчивое возвращение гиперреальной и отчужденной от тебя картинки, видимой словно в рамке экрана, картинки, на которую ты можешь лишь пассивно и оцепенело взирать со стороны, лишенный возможности действовать, — это возвращение зафиксировано в работе Егора Кошелева. В ней сцены осени 1993-го нарисованы внутри оконных рам, подобных тем, через которые Кошелев ребенком смотрел на происходящее. Это напоминает фрейдовского «человека с волками», первосцена которому тоже явилась в раме окна: в его сновидении на дереве неподвижно сидели волки, распушив хвосты, и глядели на него. Поэтизации апатии как следствия исторического шока посвящена изрядная часть «нового русского кино» — например, почти все фильмы Балабанова, лейтмотивом которых недаром стала изнасилованная девушка, жертва обстоятельств. Но Кошелев не славит апатию, у него невозможность присоединиться к событиям лишь оттеняет их трагичность — трагичность в драматургическом смысле: как история о схватке людей с превышающей человеческие силы мощью капитала и оружия. Патетика этой трагедии передана Кошелевым сознательно архаическим живописным языком, наследующим советской реалистической живописи со всем свойственным ей наивным героизмом.

Лейтмотив нескольких работ — атрибуты советского, вырванные из контекста, но напоминающие о себе в современности, ставшие иероглифами утраченного и так и не понятого общественного строя: то ли жуткой империи, то ли надежды на народовластие. Например, в работе Андрея Блажнова беременная женщина сидит на пляже, подстелив под себя красный стяг с профилем Ленина, и смотрит вдаль, надкусывая яблоко. Эти иероглифы также можно трактовать в психоаналитическом духе как символические репрезентанты травмы после ее совершения: оставленные на теле и психике значки-шрамы, следы встречи с непереносимым. Предельным вариантом такой встречи является смерть, и об этом — работа Павла Гришина: упавшие жалюзи, подобные вылетевшим из окон здания СЭВа, на которых ударами литер отпечатаны имена погибших.

Травма — это прерванная человеческая история, то, о чем невозможно просто договориться: она либо обходится молчанием, либо вызывает бурные, но неудовлетворительные разговоры. Показательно, что на выставке и листовки, созданные в ажиотаже и непонимании происходящего, и произведения молодых авторов не вполне могут нащупать язык, которым следует осмыслять происшедшее столкновение с механикой власти, хотя испытывают нужду что-то говорить. Исходом из травмы — как психоаналитической, так и исторической — может быть только действие, акт — но акт не механический, как большинство тех поступков, которые мы совершаем в нашей комфортной повседневности, а подрывающий привычный господствующий консенсус. Об этом действии будто намекают граффити напротив музея, изображающие демонстрацию у Белого дома. Но и сама эта выставка уже есть политический акт, указание на связность истории.

3.

Чтобы уяснить понимание событий 1993 года организаторами выставки, я взял интервью у одного из ее кураторов — историка и активиста Ильи Будрайтскиса.

Что значила для тебя эта выставка?

— Это выставка является политически и социально значимой, прежде всего, как факт разговора о событиях 1993 года в пространстве государственного исторического музея. Сегодня музеи истории стремительно теряют всякое подобие качества публичного пространства, и проекты, находящиеся на острие политических дебатов, способны это социальное измерение в музеи вернуть. Кроме того, музей «Пресня» — один из двух-трех музеев России, где тема 1993 года затрагивается в постоянной экспозиции. И наша выставка пытается эту тему как-то оживить, актуализировать для людей. Я не раз замечал, что при осмотре постоянной экспозиции событий 1993 г. в «Пресне» восприятие людей меняется, исчезает то отчуждение, к которому мы привыкли и которое для восприятия истории является убийственным. Люди начинают вспоминать, спорить, им уже не нужна законченная интерпретация, которую они привыкли выносить из музея, они готовы сами включиться в интерпретацию истории.

Сегодня события 1993 года обычно презентуются в двух вариантах: либо как невнятное замалчивание в духе «такое событие было, его содержание для нас непонятно, это одна из загадок истории», либо, наоборот, через атмосферу псевдодискуссии, в которой столкновение мнений доводится до абсурда и заменяет какую-либо внятную попытку анализа. Две стороны, повторяющие 20 лет одно и то же, не есть общественная дискуссия. 1993 год занимает место среди тем для спекулятивных споров — вроде дебатов о нравственности и ЛГБТ, «едином учебнике истории» или роли Сталина во Второй мировой войне. Эти споры призваны продемонстрировать, что дискуссия бесконечна, а попытки найти смысл в разорванной цепи событий обречены на провал.

Какой альтернативный взгляд вы предлагаете в вашей выставке?

1993 год — это не завершенное событие, но часть определенной последовательности, включающей и сегодняшнее положение дел. Если мы хотим понять, почему насилие и авторитарные черты власти стали имманентны существующему режиму, мы неизбежно должны вернуться к истории 1993-го. Она принципиальна для генеалогии сегодняшнего социального и политического порядка. С этим и связана попытка в нашей выставке объединить исторические документы и высказывания актуальных художников, проявляющих интерес прежде всего к современности и через нее — к 1993 году. Важно, что большая часть этих художников раньше никогда не работала с историческим материалом, но для них он оказывается необходимым именно сегодня. Вообще позиция социально ангажированного художника в своем развитии оказывается неизбежно связанной с обращением к травме 1990-х и к 1993-му в особенности.

Что бы ты ответил на аргументы, часто выдвигаемые на Фейсбуке и на той же COLTA.RU, — дескать, если бы не расстрел Белого дома, то либо к власти пришла бы красно-коричневая диктатура, либо началась бы гражданская война?

— К сожалению, 1993 год не был моментом альтернативы ни с положительной, ни с отрицательной точки зрения. Ни идея, что если бы Ельцин не принял решение о расстреле, то началась бы война и кровавая красно-коричневая диктатура, ни идея, что если бы победил Верховный Совет, то у нас было бы социально ориентированное демократическое государство, не имеют отношения к действительности. Потому что победа Ельцина была к 1993 году предопределена: это был финал трагедии, а не начало.

Вся ельцинская вертикаль исполнительной «демократической» власти наследовала партийному аппарату: несмотря на роспуск КПСС в августе 1991 года, абсолютное большинство работников партийного аппарата было трудоустроено в новые исполнительные структуры. Эти люди сознательно поддерживали курс на радикальное перераспределение советской государственной собственности. «Рыночные реформы» не были каким-то идеалистическим проектом, созданным группой реформаторов-романтиков во главе с Гайдаром, которые приняли огонь на себя и, преодолевая противодействие всей старой элиты, совершали болезненные, но необходимые шаги в будущее «свободного рынка». Нет — это был выбор большей части элиты, и приватизация была коллективным политическим решением.

И Гайдар, и его окружение не только не презентовали себя в качестве демократических политиков, но и противопоставляли себя любому виду политики, опирающейся на поддержку снизу. Они представляли себя как технократов и революционеров, которые действуют вопреки большинству, а политическое прикрытие их деятельности было задачей Ельцина. В этом отношении антидемократический элемент был изначально заложен в структуру постсоветского государства. Было изначально понятно, что если страну ждут рыночные реформы, то они должны будут проводиться жесткими, авторитарными методами. А для эффективности этих методов необходимо, чтобы этот экономический выбор был коллективным выбором элиты, поддержанным силовыми структурами.

Можно ли говорить о более ранних роковых поворотах исторических процессов в конце 1980-х годов? Об альтернативах?

— Альтернатива как ориентир есть всегда — вопрос, кто является субъектом этой альтернативы. К 1991 году было понятно, что, несмотря на существование в стране массового политического движения за перемены, оно прочно контролируется либералами, а у несогласных с ними уже нет возможности повлиять на повестку этого движения. Было также ясно, что это движение не является доминирующим политическим фактором, а существует лишь в связке с направляющим его большинством элиты, готовым к демонтажу государства и переделу собственности. Поэтому сложно говорить даже о том, что были альтернативы в 1991 году…

Другое дело, что разговор о точках невозврата 20 лет спустя и в момент событий — это совсем разные вещи. Люди, которые участвуют в большом историческом событии, должны принимать возможность альтернативы не как прекрасную утопию, которая будет их направлять и поддерживать необходимый градус оптимизма. В каждый конкретный политический момент альтернатива продолжает существовать — на уровне человеческой субъектности, на уровне того, что идеи все-таки способны стать силой, изменяющей реальность.

— На выставке представлен целый стенд, посвященный резолюциям малых местных советов, осуждающих политику Ельцина. Какую роль для вас играла эта подборка документов? Какова была структура советов на тот момент и были ли в ней какие-то демократические потенции? Или все было окончательно зарегулировано?

Советы образца 1993 года, конечно, не были теми, что подразумевались в 1917 году в лозунге «Вся власть Советам!» Те советы появились как орган прямого представительства классов, и именно в таком виде они были зафиксированы в первой советской конституции. В 1936 году была принята сталинская конституция, в которой функция советов была принципиально изменена: они превратились в советы по территориальному принципу. Но, согласно сталинской и затем брежневской конституциям, именно эти органы были единственными органами суверенного представительства, а председатель Президиума Верховного Совета был формально главой государства. На протяжении всего советского периода, однако, советы оставались ширмой для фактической власти бюрократической вертикали во главе с генсеком. Точно так же и в 1993 году исполнительная власть во главе с Ельциным наследовала параллельной власти партии, а местные советы и Верховный Совет оставались формально всевластными, но в реальности бесправными.

Выставляя десятки документов, мы совсем не ставили себе целью сделать сухую архивную выставку. Это видно по тому, как документы разбиты на три группы: на воззвания местных советов, на указы несостоявшегося «параллельного правительства» Белого дома и большую коллекцию листовок, представляющую позицию самых разных сил, составлявших пеструю картину уличной политики осени 1993 года. Гораздо важнее, чем просто напомнить о последовательности событий, для нас было отразить политический язык этого исторического момента. Интересно, что язык этот мало различается у приказов Александра Руцкого или призывов, накорябанных на бумажке рукой провинциального рабочего: в обоих случаях это язык, совершенно не описывающий политическую реальность, но ярко отразивший ту степень отчаяния и непонимания происходящего, которая была характерна для стороны Верховного Совета.

Также мы хотели показать, что никакой монолитной «team “Руцкой”», как сказано в одном из материалов COLTA.RU, не существовало. В отличие, кстати, от кремлевской стороны, где все работало как часы и роли были четко распределены. Центральное телевидение перло как пропагандистский танк, стальными гусеницами прокатывавшийся по всем этим ничтожным листовкам и крикам в мегафоны. Творческая интеллигенция, сгруппировавшаяся вокруг своего Бонапарта, действовала как по приказу. Интересно, что большая часть подписантов «Письма сорока двух» — казалось бы, людей, для которых слово было профессией и призванием, — оказалась удивительно нечувствительна к тексту. Это хорошо иллюстрирует недавняя подборка высказываний на COLTA.RU: одни подписали, не дочитав «Письмо» до конца, другие дочитали и подписали, несмотря на серьезные сомнения и эстетические разногласия. То есть у них, совершенно в унисон со спецназом, включился рефлекс дисциплины воюющей армии.

В архиве «Мемориала» есть интересные материалы милицейских радиоперехватов тех дней. В них, например, есть несколько моментов, когда в разговор генералов или офицеров врывается истеричный голос Руцкого, выкрикивающий, что он президент России, генерал и что он приказывает им развернуть штыки и идти на Кремль брать Ельцина под арест. Ну и прочие безумные приказы. И люди просто, не отвечая, переключали приемник на другую волну. Через какое-то время Руцкой опять находил нужный диапазон, и опять его голос воспринимался лишь как сигнал немного подкрутить ручку рации.

Никакой «красно-коричневой коалиции» не существовало. Да, были попытки объединения сталинистов и националистов на почве конспирологии и желания сильного порядка, но спектр политических сил, выступивших против Ельцина в 1993 году, был неизмеримо шире. Это были и демократы, не согласные с бряцаньем авторитарной риторикой со стороны Кремля, и националисты-антикоммунисты, и сторонники советского опыта в самых разных вариациях. Наконец, это было огромное количество людей, которые вообще не знали своих политических взглядов, но ощущали бесконечную боль и чувство потери собственной страны. Их бунт был бунтом отчаяния. Эта эмоциональная энергия защитников Белого дома никак не могла себя внятно выразить. И это видно в сбивчивых обвинениях Ельцина в нарушении законности, в попрании конституции. Но люди шли под пули и умирали не за конституцию или за законность, это были совершенно абстрактные лозунги. Мотивом было то, что люди видели, как общество распадается у них на глазах и приближается социальная катастрофа, которую они не знают, как остановить, но последствия которой будут ужасны и изменят их страну до неузнаваемости.

Сегодня мы живем в ситуации этой победившей катастрофы, которую эти люди, пусть и растерянные, но способные на героизм и жертвенность, пытались остановить. Да, через 20 лет мы можем говорить, что реальной возможности нажать на «стоп-кран» тогда уже не было. Но это не значит, что все эти люди выходили напрасно, что их участь была предопределена — ведь альтернатива существует всегда, пока существуют люди, которые в нее верят.

Но как именно могла бы выглядеть эта альтернатива, мы сказать не можем.

Да, такой парадокс.

Кто вышел на Тверскую по призыву Гайдара? Понятно, что эти люди еще верили по инерции 1991 года в обновление страны, но тоже оказались обмануты.

Да, 1991 год был совсем недавно, а пропаганда была сильна. И еще у ельцинской стороны было иное качество картинки будущего, которую они умело рисовали и могли разъяснить. Они и были людьми, говорящими от имени будущего. Но многие выходившие в 1993 году на стороне Ельцина уже понимали, что что-то идет не так, что есть основания для тревоги. Не все, кто вышел на Тверскую за Ельцина, были людьми, выигравшими от экономических реформ, — точно так же как не все люди у Белого дома от них проиграли. Но историческая дистанция была еще так мала, что социальные и политические позиции еще не совпали.

Призывы команды Ельцина выйти на Тверскую наследуют нравственному пафосу призывов 1991 года, но уже совсем в другой ситуации. Хотя тогда уже могло смутить то, что на стороне нравственности и демократии приходится шагать единым строем с армией и ментами. Интересно, что Булат Окуджава, подписавший «Письмо сорока двух», незадолго до смерти стал говорить, что сейчас он бы эту подпись не поставил и что в 1993 году он был романтиком. Ельцин и его окружение понимали, что задействуют этот советский по своему характеру и происхождению антисоветский романтизм, возможно, в последний раз. И для перестроечной «творческой интеллигенции» 1993 год действительно стал лебединой песней, после него она потеряла качество коллективного «нравственного голоса». Впрочем, и тогда Ельцин не был ей обязан своей победой.

Сыграло ли в 1993 году свою роль недоверие либеральной интеллигенции к так называемому народу, которое часто звучит сегодня?

Разумеется, уже тогда говорилось о «люмпенах», о «Шариковых». И поскольку социальные границы еще оставались размытыми, чтобы отличить «быдло» от «небыдла», то использовались границы политической компетентности — тот, кто поддерживал реформы, был прогрессивен, а кто отрицал, становился профаном и «быдлом». И 1993 год был последним моментом, когда возможность приобщиться к «небыдлу» была открыта: достаточно было откликнуться на призывы ельцинского телевидения, чтобы оказаться в стане интеллигентных, воспитанных людей.

Можно ли сказать, что после 1993 года уличная политика была пресечена?

Да, то, что произошло в 1993-м, было еще и акцией устрашения, надолго укротившей уличную политику в принципе. Рядовые участники с обеих сторон по итогам этих событий пришли к глубокому убеждению, что выходить на улицу не нужно и опасно для жизни. И этот страх, поселившийся после 1993 года, жив в огромном большинстве наших соотечественников до сих пор. Он подвел черту под тем периодом массовой политики снизу, который начался в перестройку и закончился расстрелом Белого дома.

Можно ли сказать, что, несмотря на бессилие и общую консервативную настроенность Верховного Совета, он был более осмысленным и демократическим органом, чем будущая Госдума, например, 1993 года?

Безусловно. Характерной чертой этого Верховного Совета была реальная связь с избирателями: каждый депутат был выбран от своего округа, а выборы в Совет 1990 года были самыми прозрачными выборами во всей новейшей истории России. Это был конец перестройки, сопротивление партийных консерваторов уже было слабым, а больших денег на избирательную кампанию не требовалось, так как печать газет стоила копейки и человек на зарплату инженера мог организовать себе агитацию. Округа были маленькими, и можно было выдвинуться даже с небольшой группой единомышленников. И в Верховном Совете было очень много людей, выдвинувшихся на волне перестроечной неформальной активности за счет своей гражданской позиции. Кроме того, там было просто в несколько раз больше людей, чем в Думе, и не было никаких партийных списков. Дума была абсолютным шагом назад по сравнению с Верховным Советом.

Чем была, по-твоему, вызвана победа партии Владимира Жириновского в 1993 году?

Голосование за Жириновского было протестным голосованием, и для этого он и был спущен сверху и раскручен телевидением — чтобы аккумулировать весь бессильный после расстрела Белого дома протест: против этих выборов, против новой конституции, против нового порядка вещей, против ощущения, что все безвозвратно проиграно. Чем отличалось и отличается до сих пор голосование за Жириновского — его избирателям свойствен большой уровень недоверия к политике в принципе, горького, отчаянного цинизма и апатии. Всем понятно, что если Жириновский призовет своих избирателей выйти на улицу, никто, конечно, никуда не выйдет, — но они придут и выразят свой пессимизм через избирательный бюллетень.

Как ты думаешь, были ли фальсифицированы президентские выборы 1996 года, как о том обмолвился недавно Дмитрий Медведев?

В пользу этого было много весомых доказательств. Но даже не это главное. Главное, что, даже если бы фальсификации были раскрыты, Зюганов все равно согласился бы с любым нарисованным результатом.

Ты имеешь в виду высокий уровень общественной апатии?

Да. И еще — на чем строил свою кампанию в 1996 году Ельцин? Не на том, что он лучше и что при Зюганове будет голод, это были лишь вспомогательные аргументы. Основным тезисом Ельцина был «коммунисты не придут к власти в любом случае». Этот тезис много раз повторялся в ходе кампании. Это значило одно: что либо Ельцин получит победу на выборах, либо будет введено чрезвычайное положение и на улицах снова, как в 1993-м, появятся танки. И многие люди, голосовавшие за Ельцина, именно эту возможность принимали во внимание. За этой дилеммой стояла практически открытая борьба двух группировок — Анатолия Чубайса, который политически организовал тогдашних олигархов в качестве штаба ельцинской поддержки, и силовиков, которым было выгодно, чтобы президент остался у власти с их помощью и стал заложником чрезвычайного положения. И об этом прямо говорила избирателям группировка Чубайса: вы лучше проголосуйте за него, а то вы будете иметь дело уже не с тем милым Ельциным, защищающим демократию, которого вы знали. То есть реальный выбор был не между Зюгановым и Ельциным, но между Ельциным-Джекилом или Ельциным-Хайдом.


Понравился материал? Помоги сайту!

Сегодня на сайте
Елизавета Осетинская: «Мы привыкли платить и сами получать маленькие деньги, и ничего хорошего в этом нет»Журналистика: ревизия
Елизавета Осетинская: «Мы привыкли платить и сами получать маленькие деньги, и ничего хорошего в этом нет» 

Разговор с основательницей The Bell о журналистике «без выпученных глаз», хронической бедности в профессии и о том, как спасти все независимые медиа разом

29 ноября 202353929
Екатерина Горбунова: «О том, как это тяжело и трагично, я подумаю потом»Журналистика: ревизия
Екатерина Горбунова: «О том, как это тяжело и трагично, я подумаю потом» 

Разговор с главным редактором независимого медиа «Адвокатская улица». Точнее, два разговора: первый — пока проект, объявленный «иноагентом», работал. И второй — после того, как он не выдержал давления и закрылся

19 октября 202337682