17 декабря 2014Литература
716

Елена Баевская: «Никто меня не заставляет переводить Пруста»

Елена Калашникова поговорила с лауреатом Премии им. Ваксмахера о новом переводе Пруста

текст: Елена Калашникова

— Расскажите, пожалуйста, о том, почему вы решили взяться за перевод романа «В поисках утраченного времени» Марселя Пруста. На русском это произведение из семи книг есть — в версиях Адриана Франковского и Николая Любимова.

— Идея пришла после того, как я сравнила первую страницу французской книги с русскими переводами. Просто первую страницу. С чего мне пришло в голову сравнивать? Мои друзья обнаружили какие-то темные фразы в одном из переводов и спросили, что это на самом деле должно означать. Я убедилась, что и в одном, и в другом переводе это место не совсем понятно, и стала сравнивать с французским текстом — а там все понятно. Я решила посмотреть, а как вообще, и увидела, что первая фраза переведена не совсем точно у обоих, и тогда первый раз подумала: а не попробовать ли самой.

А есть ли у вас объяснение, почему Адриан Франковский и Николай Любимов перевели первую фразу неточно?

— Есть. Видимо (то есть совершенно точно), оба переводчика, когда начинали работу, не имели общего взгляда на роман целиком, когда же текст переведен, глаз замылен и не видишь несоответствий. А роман «В поисках потерянного времени» — это такой интересный текст, в котором очень важно единство, и сам Пруст настаивал, что это не серия романов, а один большой роман. Он хотел, чтобы мы читали его с начала до конца, пусть не торопясь, но целиком и подряд.

© Елена Калашникова

А сколько лет назад вы сравнили эти переводы и оригинал?

— Давно. Боюсь, это было уже двенадцать лет назад. Но не надо думать, что все двенадцать лет я только и сидела над этим переводом. За это время я сделала немало других, преподавала, что-то сама писала.

Пруст — ваша самая главная работа за последнее время?

— Получается, что да. Я перевожу «Под сенью девушек в цвету», а впереди еще пять книг. Главный герой, рассказчик Марсель, говорит: «Я понял, что я должен написать роман, только хватит ли мне времени?» И я тоже задаюсь этим вопросом.

Но вы, наверное, сразу им задавались?

— Ну да, но мы люди маленькие: как выйдет, так и выйдет.

Когда вы решили переводить Пруста, вы в аспирантуру ради этого поступили, да?

— Да-да-да. Я впервые столкнулась с таким текстом, для которого у меня не хватало ширины обзора, нужен был взгляд на весь роман целиком, на эпоху. А чтобы написать требовавшуюся работу, мне пришлось очень много прочитать. У меня был огромный список, его мы вместе с моим научным руководителем составляли: произведения старших современников Пруста, то есть та литература, на фоне которой он начинал и стал сам писать.

— А какая у вас была тема диссертации?

— «Бутылки в Вивонне: интертекст рубежа веков в романе Пруста “В поисках утраченного времени”». Бутылки в Вивонне — это образ, который Пруст выдумал. Мальчики у него ловят рыбок с помощью прозрачных пузатых бутылок. Марсель гуляет вдоль реки и обращает внимание, что вода в реке и в этих бутылках — одна и та же, но то, что ее границы очерчивает прозрачное стекло, как-то ее меняет. Это, наверное, и есть образ интертекстуальности — то есть один текст в другом, одна вода в другой воде и прозрачная граница.

Во время работы над диссертацией или/и переводом сделали ли вы для себя какие-то открытия — в тексте, в контексте эпохи?

— Да, конечно, еще какие для меня любопытные. Например, выяснилось, что когда Марселю Прусту было лет шестнадцать, он с огромным интересом читал дневники Марии Башкирцевой, которые тогда вышли во Франции, в каких-то воспоминаниях о нем передаются его восторженные отзывы, а читая, изучая и переводя роман, я натыкаюсь на довольно очевидные параллели с дневником Марии Башкирцевой. Я была очень рада, узнав об этом, это еще одна ниточка, привязывающая Пруста к литературе предшествующей и к России. А еще оказалось, что один из эпизодов романа интересно, поразительно совпадает с эпизодом из чеховской «Чайки», оба они относятся к одному времени и написаны примерно в одно время, и при этом абсолютно исключается, что Пруст мог знать о Чехове или Чехов о Прусте.

А какой это эпизод?

— В «Чайке» Нина Заречная играет сцену из пьесы Треплева — молодого непризнанного автора, про которую всем ясно, что это подражание Метерлинку, даже на премьере «Чайки» говорили: «Боже, какой Метерлинк!..» И реакция зрителей в пьесе — Тригорина, Аркадиной, остальных — жутко негативная: какой декадент, как это все непонятно, глупо… У Пруста тоже эпизод с актрисой — тоже молодой, начинающей, амбициозной — Рашелью, любовницей Сен-Лу. Сен-Лу договорился со своей теткой — герцогиней Германтской, что он приведет Рашель и она сыграет в салоне сцену из Метерлинка, и вот она играет — и реакция такая же, будто Чехов и Пруст работали в одной комнате: какой декаданс, как это неумно, напыщенно, автор принимает нас за дураков?.. И даже роли одинаково распределены: Треплев приводит Нину к своей матери, Сен-Лу — к тетке, и у той, и у другой полный провал, но потом они становятся замечательными актрисами, и тут, и там любовь, но они не выдерживают этого испытания, и, наконец, Метерлинк. Получается, что Метерлинк — код эпохи, отцы и дети на рубеже веков хоть в России, хоть во Франции проверяли на нем друг друга. Есть еще детали, которые сейчас я уж не помню. Вот такие интересные вещи иногда попадаются.

Как бы вы охарактеризовали части, переведенные Франковским и Любимовым? И в чем все-таки была ваша задача, кроме той, чтобы дать единый тон и цельный взгляд на роман?

— Вообще каждую великую книжку надо переводить заново раз в пятьдесят лет, потому что шедевры вроде как не стареют, а переводы стареют, любой перевод — это все-таки интерпретация, значит, нужны новые постановки, так сказать, новые переводы. У Франковского замечательный перевод, когда он начинал, роман еще не был до конца опубликован, и он его для русского читателя открыл, в сущности. Перевод Любимова — это 1960—1970-е годы, мы все уже знаем, что Пруст — классик, и Любимов его переводит как классика. Пруст, конечно, нам не современник, он — классик, но не в том смысле, а вообще он модернист, его интересно переводить как предтечу постмодернизма, ну а кроме того, хочется, чтобы читатель не спотыкался — во французском тексте все логично, четко, нет темных мест, Пруст за этим очень следил: такое возможно разве только из-за того, что роман не вполне окончен.

— А есть ли у вас предпочтения — перевод Франковского нравится больше, или наоборот, или в этом варианте вы цените одни фрагменты, а в том — иные, или у вас ровное отношение к этим переложениям?

Ровное, и за те годы, что я сама вожусь с романом, оно сменилось на безразличное. Я боюсь читать эти переводы, чтобы не заняться невольным плагиатом, я от них отстранилась, поэтому спрашивать о них надо у всех, кроме меня. Мне как раз надо вырабатывать какое-то собственное звучание.

— А меняется ли со временем у вас отношение к этому тексту?

— Да-да. Ведь пока не начнешь переводить, из текста все не вычитаешь. Вдруг где-то на первой трети «Девушек в цвету» я почувствовала, что неудержимо меняется тон. К счастью, я осталась в контакте с прустоведом, руководителем моей диссертации, профессором Жозефом Брами из Мэрилендского университета. Мы с ним поговорили, и он сказал: совершенно верно, к середине «Девушек в цвету» тональность сильно меняется — Пруст уже полностью нашел свой голос, интонация становится менее литературной, более самобытной.

«А как поживает Эмма?» — «Какая Эмма?» — «Эмма Бовари». Собеседница немножко обалдела: «Вы знаете, она умерла». — «Да что вы! От чего?» — «О, ужасная история: она отравилась».

— Скажите, а какая у вас самая любимая часть романа и какие менее?

— Мне нравятся первый том и последний, которые Пруст первыми написал, они самые поэтичные. Нравятся «Германты», «Сторона Германта», потому что она самая смешная, такая сатирическая. Нравятся «Девушки в цвету», в них есть поэтичность и сатира. И пока плохо понимаю, зачем мне нужны «Содом и Гоморра», «Пленница» и «Беглянка», с ужасом о них думаю, но тем лучше — будем разбираться, авось разберемся.

— Вам не страшно было браться за эту огромную работу?

— Практика показывает, что деваться некуда: садишься и сидишь, пока что-нибудь не получится. Чувство такое, что не можешь себе позволить бояться, трястись, говорить: «О, какой ужас!» Все-таки какой-то профессионализм должен быть. Ну не получится — придет другой человек и сделает лучше, ничего страшного, на этом все и построено.

— Вы наверняка читали Пруста в переводе на другие языки?

— Да, но мне не уловить нюансов. Я довольно добросовестно пыталась проанализировать переводы на английский. Один сделан, когда роман не был еще полностью опубликован, другой — сейчас. Я могу сказать, что в новом переводе синтаксис более похож на французский, а какой поэтичнее, не знаю. Сами американцы — из тех, с кем я говорила, — хвалят больше старый, новый для них какой-то более холодный.

— Мне-то кажется, что у Франковского получилось поэтичнее, чем у Любимова.

— Очень может быть, но сейчас я не возьмусь об этом говорить, действительно много лет не перечитывала эти переводы. У самого Пруста текст очень поэтичный, есть ряд работ, где доказывается близость первого и второго томов к стихотворению в прозе как к типу письма, так оно и есть.

— Нет ли у вас чувства усталости, страха и обреченности, что эту работу надо доводить до конца?

— По-моему, такая обреченность была у Николая Михайловича Любимова, если верить Михайлову, который об этом пишет. Нет, потому что никто меня не заставляет переводить Пруста.

— Но разве вам — особенно теперь, когда часть работы сделана, — перевод романа не видится как некий внутренний долг?

— Да нет, это мое желание, если я чувствую, что устаю, — берусь за другой перевод. Я c удовольствием делаю что-то совсем другое и с тем большим удовольствием возвращаюсь к Прусту. Пруст очень психотерапевтический, таким он был и сам для себя, потому что жизнь у него была довольно тягостная — человек с живым темпераментом, любознательностью, веселый, ограниченный в силу болезни условиями существования, и, чтобы не впадать в отчаяние, ему надо было чем-то себя поддерживать, вот он и писал. Переводчика это тоже как-то поддерживает, так этот текст устроен — чтобы не выпивать соки, а как-то оживлять и давать энергию.

Как по-вашему, во франкоязычном мире Пруст, скорее, в ряду классиков из разряда истории литературы или остается интересным для современных писателей и читателей?

— Ну, он классик, но это не значит, что его не читают. А вообще не знаю, я не социолог. Как-то прихожу я в музей Карнавале — хожу, смотрю интерьеры XIX века. В одном зале увидела то, что мне надо. Спрашиваю служительниц: «Можно сфотографировать?» — «Можно, только отключите вспышку». Я давай фотографировать два кресла. Они говорят: «А чем вас они так заинтересовали? Тут много чего есть». — «Понимаете, это точно такие кресла, как в салоне у госпожи Вердюрен, — с сюжетами из басен Лафонтена». — «А, ну да, это из “Любви Свана”». Значит, читали, хотя они не литературоведы, а служительницы в музее. Я была приятно удивлена. По-моему, читают Пруста студенты во всем мире, у них есть такие амбиции: а прочитаю-ка я Пруста! Я много таких случаев знаю и в Америке, и во Франции.

Флобера читают или не читают? Конечно, читают, даром что он классик. Мне тут недавно дикую историю рассказали про старушку-учительницу. Приходит к ней более молодая знакомая, дело происходит во Франции. Старушка спрашивает: «Как поживает Мирей?» — «Хорошо поживает, она дочку замуж выдала». — «А Катрин?» — «О, Катрин, бедная Катрин… Она развелась с мужем и так переживает». — «А как поживает Эмма?» — «Какая Эмма?» — «Эмма Бовари». Собеседница немножко обалдела: «Вы знаете, она умерла». — «Да что вы! От чего?» — «О, ужасная история: она отравилась». Спрашивается, что реальнее для этой учительницы — литература или жизнь? Похоже, литература все-таки реальнее. Мы бы сказали: «А как поживает Анна Каренина?» — «О, ужасно! Бросилась под поезд». — «Что вы! Какой ужас».

— Вы писали диссертацию в Мэрилендском университете. Много ли пишут работ у профессора Брами? Прустоведение, на ваш взгляд, востребовано в Америке?

— В Мэрилендском университете за все время было только две диссертации о нем. На конференции я не езжу, но когда смотришь программы разных американских конференций, видишь, что Пруста вполне изучают. Насколько это все глубоко и серьезно, я не знаю. Вообще в Америке есть университет — в штате Иллинойс, город Эрбана-Шампейн, — в котором хранится вторая по объему коллекция рукописей Пруста, купленная в Париже Филиппом Кольбом, американским прустоведом, и привезенная в этот университет. Там крупный центр по исследованию Пруста, но чужих они не очень-то пускают.

— Вы туда хотели попасть?

— Один раз сделала попытку, еще когда не совсем понимала, что именно меня интересует, но меня мягко отстранили, и я поняла, что изучать Пруста легче в Париже. В Париже — пожалуйста, любую рукопись тебе вынесут, а теперь все рукописи у них оцифрованы. В Национальной библиотеке есть практически все рукописи романа, и я смотрела те альбомы, в которых они содержатся. Просто захотелось. Но в принципе лучше пойти в ИТЕМ — Институт текстов и манускриптов, там все рукописи оцифрованные, и ты не боишься на них чихнуть, их можно изучать — пожалуйста.

— То есть вы не только с копиями работали, но и с рукописями?

— Ну да, но я не могу сказать, что я уж так с ними работала, никакой я не текстовед, не текстолог. Мне просто хотелось ауру ощутить, я какое-то время посидела с ними, убедилась, что в текстоведении открытий уже не сделаю.

— Расскажите о своей нынешней жизни в Америке. Сколько вы уже там живете?

— Семнадцать лет.

— И говорите, что хотите вернуться?

— Да, конечно. Я это давно понимала, но сейчас ясно, что я доработаю в своем университете. Я люблю эту работу, и я ей вроде бы нравлюсь, но без работы не очень понятно, что мне делать в Америке. Америка — совершенно замечательная страна, которая вызывает у меня положительные эмоции, но другого своего места там, кроме работы, я не вижу. Наступает пенсионный возраст, и я знаю, что преподавать до бесконечности нельзя, есть какой-то обычай. Да и у меня самой силы ограниченны, мне же все-таки и переводить тоже хочется.

— Расскажите о курсах, которые вы читаете в Мэрилендском университете.

— Я преподаю то французскую, то русскую литературу, почти всегда композицию и стиль — французский и русский, перевод с английского на французский или с английского на русский. Ну а если кому-нибудь что-нибудь еще надо, я и это преподаю. Мои основные курсы — это письмо, перевод, литература.

— Студенты у вас в основном американцы уже в нескольких поколениях или, может, и русские?

— Вообще калейдоскоп. На французских курсах много ребят из Азии, Африки, франкофонных стран. Это очень смешно — они говорят по-французски, может быть, лучше меня и без акцента, то есть именно с акцентом, но не французским, а своих стран, а грамматику иногда не знают, на ходу ее надо доучивать, зато у них большая свобода выражения. А на русских курсах есть определенное количество эмигрантских деток. Их родители эмигрировали и решили: «Мы уехали в Америку. Зачем им теперь все то, что мы вывезли из России?..» А дети выросли и, допустим, на третьем курсе говорят: «Я хочу все-таки знать русский». Есть даже специальный курс — русский язык для русских.

— Для них русский язык все-таки родной?

— А как вы скажете, родной или нет — говорят свободно, букв не знают?.. С одной стороны, родной, с другой, мы долго учимся не путать «б» и «д». Долго учим правило: «жи» и «ши» пиши с буквой «и». Мы стараемся научиться за семестр писать бабушкам в Россию громадные письма. Кому-то это удается, кто-то застревает на «жи» и «ши», но это лучше, чем ничего. «Каникулы в Простоквашино» они и без меня смотрели, а, допустим, «Белеет парус одинокий» выучили уже под моим нажимом. Но это один такой курсик, на нем от пяти до десяти человек, с ними забавно.

— Как бы вы, исходя из своего преподавательского опыта, охарактеризовали американских студентов?

Они очень цивилизованные — умеют себя держать и налаживать отношения с преподавателем. Вместе с тем очень ценят свое свободное время и не желают тратить его на дополнительные беседы с преподавателем. Вообще они не хотят сужать свой горизонт, им хочется совершенствоваться в избранной специальности, но и играть какую-то роль в любимом дискуссионном клубе, регулярно заниматься спортом в спортивном клубе, видеться с друзьями, и они вовсе не годятся на роль Мцыри — «Я знал одной лишь думы власть, одну — но пламенную страсть...». В их жизни всего должно быть много. Они мне, конечно, нравятся, но многое удивляет.

— И что, например, удивляет?

— Вдруг в них просыпается некая страстность и энергичность там, где не ждешь. Допустим, задаешь невинное сочинение по курсу «Композиция и стиль» на тему «Расскажите про какую-нибудь несправедливость», и вдруг на меня выливается поток эмоций, и примеры такие интересные. В таком-то научном центре поставили эксперимент: разослали документы вымышленных людей в разные фирмы, где есть вакансии. Все строго одинаково — дипломы, образование, только у одних «соискателей» типично «белые» имена, у другие — «черные», и оказалось, что гораздо чаще на интервью приглашали тех, у кого типично «белые» имена. «Как это несправедливо! Это же расизм! Мы должно что-то делать, чтобы эту ситуацию изменить». Или про несправедливое отношение общества к трансвеститам: «Это такие же люди, как все остальные, их нельзя унижать, над ними нельзя глумиться. Вот такой был случай… Я предлагаю чаще говорить о них по телевизору, в прессе». Я совершенно не подумала бы, что подобная тема волнует этих сытых и благополучных, вполне белых, вполне правильной ориентации ребят и девочек, но пепел Клааса вдруг начинает стучать в их сердца.

— А какой у вас в Америке круг общения?

— Или работать на полной ставке в университете, как я, или иметь какой бы то ни было круг общения. Круг общения — это мои милые коллеги, конечно. Очень дружелюбная и интернациональная среда. Допустим, кабинет у нас на троих — молодой итальянец, преподаватель итальянского, молодая женщина из Израиля, преподаватель иврита, а третья я — с французским и русским. Так и общаемся — интересно, на инязе куча народу отовсюду. Я преподаю на двух кафедрах — на французской и русской.

— И сколько лет вы там преподаете?

— Сейчас скажу. Я защитилась в 2007-м, наверное, с 2008-го. Вначале предложили один курс, потом два, сейчас у меня полная нагрузка.

— Как вы совмещаете преподавание с переводами? Сколько у вас в неделю часов в университете?

— Шестнадцать часов преподавания плюс проверка работ, ответы на бесчисленные имейлы и всякое прочее. Ну как это совмещается? За преподавание платят зарплату, на нее я живу и перевожу, вот примерно так и совмещается. Плохо, конечно, совмещается, но…

— Вам же в России заказывают еще переводы?

— Заказывают, но Пруста нельзя делать быстро: либо медленно — ну, я лично могу только так, — либо ничего интересного не получится.

— Но вам ведь заказывают и другие тексты…

— Да, и я иногда их беру, но, конечно, не по экономическим соображениям, а когда захочется, однако и гонорары не мешают, это всегда приятно.

— Каких авторов за то время, что работаете над Прустом, вы перевели?

— Совсем недавно Наталия Самойловна Мавлевич привлекла меня к книжке, которую делала. Это интереснейшая история советского диссидентства, написанная французской женщиной-историком Сесиль Вессье, ученицей Элен д'Анкосс, умнейшей дамой, решительной и храброй. Мне показалось, что книжка эта будет очень ко времени, и я сделала кусочек вместе с еще одной переводчицей, потому что книжка очень толстая. Примерно в то же время я перевела еще книжку по психологии, Франсуазы Дольто, вместе с Марией Исааковной Брусовани. Это помогает переключиться, отдохнуть от высокого штиля. Прошлым летом сделала «Якорь милосердия» Мак-Орлана — маленький, но чудный роман.

— Как вы видите свою жизнь в России? Вернетесь в Петербург?

— Ну да, мой город — это Петербург. Переводить буду. Может быть, опять какую-нибудь студию перевода затею, как раньше. Именно как творческий семинар. Я бы очень этого хотела.

— То есть вы собираетесь в Россию в следующем году?

— Думаю, скорее года через два. Тут еще зависит от того, сколько я выдержу этот довольно напряженный режим и сколько университет меня выдержит. Пока вроде есть какой-то отзыв со стороны студентов; если бы я чувствовала, что его нет, то это превратилось бы в муку.

— Сколько на сегодня у вас переведено книг Пруста?

— Одна книга, включающая в себя три части. «Девушки в цвету» состоят тоже из трех частей, я первую никак не домучаю. Вся надежда на лето. Этим летом Прустом я совершенно не занималась, поэтому и получилась такая пауза.

— А вообще вы каждый день переводите?

— Стараюсь, но сейчас это для меня роскошь. Пока я не начала преподавать, у меня было очень четкое расписание — от забора до обеда. Садишься с утра и переводишь, пока в голове еще что-то есть.

— Что из вами переведенного среди главных ваших любовей — тексты, авторы?..

— Бодлер, наверное, — стихотворения в прозе и дневники, Готье — «Мадемуазель де Мопен», главное — «Сирано де Бержерак» Ростана, стихи Лафорга…

— Какой вам видится на сегодня ваша переводческая судьба? Были тексты, которые вы хотели перевести, но по каким-то причинам за них не брались, или вы их перевели, но не издали и есть ощущение горечи?

— Нет, ну какая горечь?.. Переводчику хорошо: ему никто не может запретить переводить любой текст. Вообще это замечательная работа, которой можно заниматься, только если ты ее любишь. А если ты ее любишь — вот и награда за труды.


Понравился материал? Помоги сайту!

Сегодня на сайте
«“Love.Epilogue” дает возможность для выбора. Можно сказать, это гражданская позиция»Современная музыка
«“Love.Epilogue” дает возможность для выбора. Можно сказать, это гражданская позиция» 

Как перформанс с мотетами на стихи Эзры Паунда угодил в болевую точку нашего общества. Разговор с художником Верой Мартынов и композитором Алексеем Сысоевым

10 февраля 20222611