14 февраля 2022Литература
3814

«Меня абсолютно не приняла литературная тусовка»

Последнее интервью Александра Павловича Тимофеевского

текст: Дмитрий Ермольцев
Detailed_picture© Артем Геодакян / ТАСС

Ушел из жизни Александр Павлович Тимофеевский (1933–2022). Известность ему принесли стихи для детей (с 1971 года вышли 25 детских книг) и работа в мультипликации — три десятка сценариев и тексты песенок. Менее известен Тимофеевский как автор недетских стихов, по словам Михаила Яснова, продолжавший «традицию русской гармонической лирики, обогащенной опытом эстетического противостояния советской системе».

Знакомство широкой публики с лирическими стихами Тимофеевского состоялось, когда ему было под 60. Первая книга, «Зимующим птицам», вышла лишь в 1992-м, несколько ранее — первые журнальные публикации. За ней последовало еще 13 «взрослых» изданий, несколько премий, в том числе «Нонконформизм-2015» — «за тихое диссидентство и детскую взрослость в поэзии». Нормальная судьба автора не только независимого, но и крамольного, долгие десятилетия находившегося под опекой госбезопасности. Литературный андеграунд, читатели самиздата знали Александра Тимофеевского с 50-х, в том числе по публикации в легендарном машинописном «Синтаксисе» Александра Гинзбурга, ставшем одним из наиболее значимых культурных событий своего времени.

В память о поэте мы предлагаем читателю прежде неопубликованное интервью, записанное в 2020 году. Беседа была посвящена волне увлечения поэзией, которая стала символом оттепельных времен. Поэтический бум эпохи оттепели целенаправленно начали изучать только в ХХI веке. Первыми за это взялись в 2017-м московские исследователи Евгения Вежлян, Марина Щукина, Дмитрий Ермольцев, Геннадий Кузовкин. Сохранение воспоминаний современников оттепели — одно из приоритетных направлений историко-филологической инициативы [1].

Подготовили публикацию Тимофей Воронов и Дмитрий Ермольцев.

Я всегда был одиноким волком и к этому привык. Всю жизнь разрывался на две части — я киношник и даже теперь, в свои восемьдесят семь, работаю для кино. Пишу вместе со своей женой и другом Наташей сценарии. С одной стороны, я думал: у меня все время занимает кино, я не могу заниматься своим любимым делом — поэзией; с другой, мне очень повезло — я пришел на «Союзмультфильм» в период его расцвета, там были замечательные люди, такие, как Эрдман, лучший драматург России, Вольпин. Прекрасные режиссеры — хорошие ребята и очень добрые, такое у них занятие — они до старости «играют в куклы», поэтому остаются детьми. С третьей стороны, меня абсолютно не приняла литературная тусовка. Когда меня в течение многих лет гнобил КГБ за стихи на смерть Фадеева, мне пришлось уйти с «Союзмультфильма», юридически я там оставался, а фактически работал администратором кинотеатра «Баррикадный», но я гордился тем, что всесильный КГБ меня боится, — Цвигун, заместитель председателя КГБ Андропова, сказал, что моих стихов и моего имени народ никогда не узнает. Но еще хуже отнеслась ко мне литературная тусовка — она меня не заметила (смеется). В каком-то смысле это естественно — я не учился в Литинституте, не участвовал ни в каких литературных объединениях, газетах, свалился им на голову. Но они пропустили многих замечательных поэтов, так что этим тоже можно гордиться.

С литературой мне повезло еще в детстве. По семейным обстоятельствам я жил у своей бабушки, которая сорок лет была учительницей литературы. К тому времени, когда я оказался под ее опекой, — мне было три, четыре, пять лет — она уже не преподавала, но репетиторствовала с отстающими учениками. Я сидел под столом, строил какие-то башни, в это время к ней приходил какой-нибудь оболтус, и она спрашивала: расскажи нам стихотворение Лермонтова «На смерть поэта». Он говорил: «Погиб поэт, невольник чести» — и надолго замолкал. Я из-под стола суфлировал: «Пал, оклеветанный молвой». Это происходило каждый день; так я прошел с бабушкой весь школьный курс литературы. Я очень полюбил классиков: Пушкина, Лермонтова. Потом для меня придумали такую замечательную вещь, говорилось: сегодня вечером соберутся исключительно взрослые, будут читать замечательные книги. Но если ты будешь вести себя идеально, то мы тебя в виде исключения допустим. Я, конечно, не вел себя идеально, а озорничал, как все дети. Но я садился за стол — вместе со взрослыми! — и читали, допустим, «Вечера на хуторе близ Диканьки». И я валился со стула от смеха, слушая, как на колядках девушки тащат в мешке Чуба, думая, что там колбаски, пряники и иные вкусности. Так я узнавал постепенно русскую литературу, так начиналась моя любовь к ней.

Стихи я начал писать тоже в детстве. Их записывала моя тетя, сама замечательная поэтесса — Екатерина Тимофеевская. Но все это происходило в городе Изюм под Харьковом. Туда пришли немцы. Думаю, ни той тетрадочки, ни того дома нет давно. У тетки я, бывало, спрашивал, став взрослым человеком: когда я лучше писал стихи, теперь или тогда? Она отвечала: конечно, тогда. Трудно понять, была ли это шутка или она действительно так считала.

Школа была для меня детским ГУЛАГом. В седьмом классе меня на месяц исключили из школы за стихотворный экспромт о Толстом, сданный в качестве сочинения. Но тогда же я попал в литературный кружок в Центральном доме пионеров. Так я нашел друзей — людей, которые любили стихи и писали сами, это было самое счастливое время для меня. Но произошла трагедия — трое мальчиков из кружка были расстреляны (Евгений Гуревич, Борис Слуцкий (полный тезка известного поэта), Владлен Фурман — участники подпольного антисталинского кружка «Союз борьбы за дело революции». — Д.Е.). С чего у них это (антисталинские настроения. — Д.Е.) началось? Те, кто был абитуриентом или уже студентом первого курса, подумали: почему наши сверстники, живущие в деревне, не могут поступить в вуз? Это размышление повело за собой разные другие размышления и т.д. К тому времени, когда их арестовали, я покинул кружок. Дело в том, что мы с моим другом Мишей Румером были влюблены в одну девушку (Сусанну Печуро, участницу «Союза борьбы». — Д.Е.). Боря Слуцкий сделал для кружка доклад, который нас потряс. Мы тогда любили Есенина, Маяковского, знали Багрицкого и Светлова, но когда речь зашла о Белом, Блоке, Гиппиус, Ходасевиче — обалдели. Доклад продолжался три часа в один день и три часа в другой. А мы с Мишей поняли, что девушка не обращает на нас никакого внимания, но влюблена в докладчика. Тогда мы решили: ноги нашей в этом доме не будет. Мы эту клятву сдержали, но нам стало грустно без наших старших друзей, а они пропали, и мы стали их искать, спрашивали у их родителей. И, быть может, самое страшное, что я видел в своей жизни, — глаза родителей. Об этом мне даже сейчас трудно говорить без слез. Письма этой девушке (Сусанна Печуро находилась в ГУЛАГе в 1952–1956 годах. — Д.Е.) в лагерь — в них были и мои стихи — я смог отправлять с 1953 года, после смерти Сталина.

Когда для меня перестал существовать литературный кружок, я ближе сошелся со своим другом детства Толей Якобсоном, удивительно знавшим поэзию. Мы были очень близкими друзьями, а потом и родственниками — я женился на Ирочке Улановской, а он на Майе Улановской, ее старшей сестре. В доме, где я жил со своей первой женой, было трое возвращенцев из ГУЛАГа — Майя и ее родители. В 1956-м в Москву хлынули возвращенцы, и дом Улановских был притягателен для многих — и освободившихся, и будущих диссидентов. В нашем доме дневала и ночевала Алексеева, там был замечательный и памятный мне на всю жизнь Эфроимсон, приходили Даниэль, Марченко, Солженицын. Молодые возвращенцы — те из кружка, кто остался жив, и их друзья, сидевшие по подобным делам, — среди них был Роман Сэф, заходил Петр Якир. А во ВГИКе, где я учился, вел курс Алексей Яковлевич Каплер, он тоже только что вернулся. У нас была замечательная преподавательница — Ольга Игоревна Ильинская, некоторых студентов она приглашала на кофе. Туда приходил Чухрай, который только что снял «Чистое небо», и с ним Наум Коржавин. Мне посчастливилось — года два я очень тесно общался с Коржавиным.

Важнейшим событием 1956 года была публикация в «Знамени» стихов из романа «Доктор Живаго». Мы были потрясены. Привыкли, что публикующиеся стихи — в основном про любовь к Сталину или Щипачев: «Любовь — не вздохи на скамейке / И не прогулки при луне». И вдруг: «Под ракитой, обвитой плющом, / От ненастья мы ищем защиты. / Наши плечи покрыты плащом. / Вкруг тебя мои руки обвиты. / Я ошибся... Кусты этих чащ / Не плющом перевиты, а хмелем. / Ну так лучше давай этот плащ / В ширину под собою расстелем». Откровенные любовные стихи. Моими тогдашними кумирами странным образом были два очень не совпадающих между собой человека — Слуцкий и Пастернак. Слуцкий, написавший: «Покуда над стихами плачут, / Пока в газетах их порочат, / Пока их в дальний ящик прячут, / Покуда в лагеря их прочат — / До той поры не оскудело, / Не отзвенело наше дело, / Оно, как Польша, не згинело, / Хоть выдержало три раздела» и т.д. И Пастернак: «Ты значил все в моей судьбе. / Потом пришла война, разруха, / И долго-долго о тебе / Ни слуху не было, ни духу. / И через много-много лет / Твой голос вновь меня встревожил. / Всю ночь читал я твой завет / И как от обморока ожил. / Мне к людям хочется, в толпу, / B их утреннее оживленье. / Я все готов разнесть в щепу / И всех поставить на колени».

Я не был тогда религиозным человеком и даже, наверное, не понимал толком, о чем это, — но мне казалось, что эти стихи, как и Слуцкого, соответствуют по настроению нашим революционным дням. Тут не могу не вспомнить Льва Давидовича Троцкого, говорившего, что молодежь — барометр революции. У нас во ВГИКе была забастовка, причем забастовка бессрочная. В общежитии арестовали двух ребят, которые громко говорили о венгерских событиях. И тогда секретарь комитета комсомола Милочка Голубкина — она была дочерью известного поэта Луговского — организовала забастовку. Эти ребята просидели недолго — через два года они вернулись и даже были восстановлены во ВГИКе. Была еще история с корейцами, которые учились на нашем курсе. Во всех социалистических странах были сообщения о XX съезде, в том числе и в Китае, хотя довольно скупые. В Корее об этом не было сказано ни слова Ким Ир Сеном, как будто съезда не было и знаменитая речь Хрущева не была произнесена. Корейцам было запрещено говорить на эти темы — а как можно студентам такое запретить. И они говорили. Их предупредили раз, другой, а потом просто схватили и отвезли в корейское посольство. Хотели вернуть в Северную Корею, где их ждал расстрел. Они выбили окна и бежали. Надо сказать, им предоставили политическое убежище, они продолжали учиться во ВГИКе, были любимцами курса.

Наконец мои стихи попали в «Синтаксис» Алика Гинзбурга, где среди авторов были такие люди, как Сапгир, Холин, Сева Некрасов, Рейн, Бродский, Юнна Мориц, Еремин, Уфлянд. Они не печатались — главной чертой пятидесятников было то, что все они — рукописные люди. Хотя у меня была надежда напечататься — и сорвалась в самый последний момент. Я был из ходоков в журнал «Юность» (и там были опубликованы мои переводы болгарских поэтов), каким-то образом меня заметила Наталья Кончаловская, хотя она не имела прямого отношения к журналу. И предполагалась сенсация: Кончаловская собиралась поместить в «Юности» подборку из пятнадцати-восемнадцати моих стихотворений со вступительным словом, обычно же печатали не более трех стихотворений одного автора. Но верстку рассыпали — она показала подборку Сергею Михалкову, и он сказал: «Еще рано ему». Это было в 1957 или 1958 году. Много лет спустя я работал на «Мостелефильме», делали михалковский «Праздник непослушания». И Михалков, который, видимо, не помнил мою фамилию, прислал письмо: пусть песни к «Празднику» напишет автор песенки крокодила Гены. И я написал, но не считаю это лучшей своей работой. Я и мои друзья не очень стремились публиковаться. Главное, что мы могли читать стихи друг другу. Стихи ходили в основном в рукописях — и не только молодых поэтов, но, к примеру, того же Михалкова. Сейчас книги выпускают очень быстро, тогда же типография могла печатать сборник стихов полгода. А басен Михалкова ждали, существовал круг их любителей. «Приобрел я Брема первый том / И там про львов прочел такие вещи! / И сколько львы живут, и кое-что похлеще» — это было круто.

Что касается известного спора между физиками и лириками, у меня за долгую жизнь такое наблюдение (а я много дружил с технарями, физиками, астрофизиками) — «физики» порой лучше знали поэзию современную и классическую, чем сами поэты.

В 1958 году я участвовал в чтениях на площади Маяковского. Это был один из самых счастливых периодов в моей жизни. Моя жена должна была родить, ее положили в родильный дом заранее, и мой маршрут туда пролегал через площадь Маяковского. Я навещал ее ежедневно и, проходя туда или обратно, читал свои стихи вместе с другими поэтами. Трудно вспомнить, какие из своих стихов я прочитал первыми, но предполагаю, что это были стихи того времени, посвященные Майе Улановской: «Вы говорите, образа? Портрет? / Не надо здесь портрета. / Я б написал одни глаза — / глядят глаза и ждут ответа» и т.д. «Ночной поезд», «Слово»: «стертою монетой упало слово». И я был счастлив, когда видел, как одна женщина плакала, слушая мои стихи. Свой опыт 50-х я смог повторить в XXI веке, когда там же происходили чтения. С микрофоном, на всю площадь: «Мы по-прежнему в говне, / Обошла нас Божья милость. / В этой трехнутой стране / Ничего не изменилось».

Я приходил на Маяк с Анатолием Якобсоном, с моим приятелем, прекрасным поэтом Александром Ароновым. И очень грустно, что публика знает только одну его вещь — «Если у вас нету тети», вошедшую в фильм «Ирония судьбы». Аронов пел свои песни сам, у него были десятки замечательных песен. Двадцатилетним юношей он пел: «Мой отец ушел куда-то, а куда — не говорит». Отец умер. Это потрясающие стихи, никто не говорил так о смерти. Или: «Мой дом на берегу реки — с трамвая к нему перебегу, взберусь по сваям, задвинусь до утра на семь задвижек и буду…» тра-та-та, забыл… «стараться выжить в стенах дома моего». Написано в 50-е, но как подходит к нашей пандемии. Но он очень небрежно относился к своему песенному наследию.

Вопрос о том, больше или меньше сейчас интересуются стихами, должны решать социологи. Но мне кажется, что по сравнению с временами моей молодости сильно упал интерес к поэзии. Если говорить о моем поколении, мы очень интересовались классиками. Боже мой, какая радость для нас была узнать новые стихи Пастернака (и мне посчастливилось с ним встречаться), Ходасевича, Цветаевой, Анны Андреевны Ахматовой! Все это было открытием, праздником нашей жизни. Один из лидеров современной поэзии Мария Степанова сказала о необыкновенном поэте Григории Дашевском: «Его уход равен уходу Блока». А я вращаюсь в Фейсбуке, регулярно помещаю там свои стихи, внимательно слежу за тем, что пишет поэтическая молодежь, — они не знают Дашевского и знать не хотят. Но есть же древнеегипетский манускрипт, где уже тогда старики написали: молодежь стариков не почитает, книг не читает, к добродетели почтения не имеет, безобразничает и вообще никуда не годится по сравнению с нами. Я бы не хотел оказаться в роли этих чересчур нравственных египетских старичков.


[1] Она реализуется при участии мемориальской* исследовательской программы «История инакомыслия в СССР» (руководитель — Геннадий Кузовкин) и Проектной лаборатории по изучению творчества Юрия Любимова (руководитель — Евгения Абелюк).

* НИПЦ «Мемориал» является организацией — членом Международного Мемориала, который внесен Минюстом в реестр, предусмотренный п. 10 ст. 13.1 ФЗ «Об НКО».


Понравился материал? Помоги сайту!

Сегодня на сайте
«“Love.Epilogue” дает возможность для выбора. Можно сказать, это гражданская позиция»Современная музыка
«“Love.Epilogue” дает возможность для выбора. Можно сказать, это гражданская позиция» 

Как перформанс с мотетами на стихи Эзры Паунда угодил в болевую точку нашего общества. Разговор с художником Верой Мартынов и композитором Алексеем Сысоевым

10 февраля 20223612