24 января 2020Общество
8283

«Мы теперь все живем в сквоте»

Можно ли считать президентские поправки в конституцию «госизменой»? И где мы теперь как граждане должны обнаружить себя? Это обсуждают философы Светлана Бардина, Константин Гаазе и Петр Сафронов при участии Глеба Павловского

 
Detailed_picture© Алексей Панов / ТАСС

20 января, в день внесения в Госдуму президентских поправок в конституцию, состоялось шестое заседание Московского философского кружка. Пока политологи анализировали новый баланс ветвей власти, философы обратились к Карлу Шмитту и Юргену Хабермасу, чтобы прояснить фундаментальные основания новой политической ситуации в России. Кольта публикует отрывок из беседы философов Константина Гаазе, Светланы Бардиной и Петра Сафронова на заседании МФК «Конституция против правления: момент истины или ЧП?», в котором принял участие Глеб Павловский.

Константин Гаазе: Каждый раз, когда возникает политико-юридическая коллизия такого рода, появление на горизонте фигуры Карла Шмитта неизбежно. С него и начну. В третьем разделе «Учения о конституции» он в определенном смысле описывает нашу ситуацию. Раздел этот называется «Государственная измена».

Есть такие деяния, адресованные конституции, которые с точки зрения права Веймарской республики (как и более старых версий немецкого уголовного права) считаются покушением на госизмену, поскольку речь идет уже не о тексте, а о суверене — монархе раньше, народе сейчас. Шмитт подчеркивает, что придерживается позитивного, а не субстанционального взгляда на конституцию. Есть законодатель, который может вносить какие-то изменения в конституционные законы. Но есть и некоторая базовая конструкция, которая делает возможными как сами эти законы, так и существование законодателя. Эта конструкция является продуктом воли суверена, то есть народа. Измена — не попытка переписать те или иные пункты текста, а покушение на волю субъекта, творящего конституцию, на волю «политического единства народа».

Что лежит в основе принципа суверенитета? Если взять трактовку Отто фон Гирке, которая мне близка в силу своей операциональности и отсутствия каких-либо метафизических или теологических коннотаций, государственный суверенитет возникает как технология «опрокидывания» всех прочих политических тел. Ни одно объединение, ни одна политическая ассоциация, ни одно политическое тело не являются законными, если суверен не сказал, что они законны. Особенно это важно в отношении политических тел, ассоциаций, наделяемых какой-то властью.

Вот две части уравнения. Текст конституции — это не только буквы, но и (прежде всего!) политическая конструкция как след воли суверена. В то же время это опись учрежденных сувереном политических тел. Создание нового института власти, если оно противоречит внятно выраженной воле суверена (у нас это выражение состоялось в декабре 1993 года), — это, следуя за Шмиттом, госизмена, если не было нового акта воли суверена. В России госизмена — это только шпионаж в пользу иностранного государства (статья 277 УК), но есть еще статья 278 — насильственное присвоение власти. В ней есть подпункт: попытка насильственного изменения конституционного строя.

Но понятны и возражения. Руссоистский суверен (народ) редко правит, чаще делегирует. Правят (и народом, и текст конституции) его делегаты и представители. По Шмитту же, суверен — тот, кто объявляет чрезвычайное положение. Следовательно, для нас — президент. Полномочия переписать конституцию у него есть.

Второй вопрос, который здесь уместно поднять, — это вопрос о природе политической репрезентации. Тема репрезентации безбрежна, поэтому ограничусь одним замечанием. Возьмем как две формы политической репрезентации понятия Vorstellung и Darstellung. У Канта первое — это абстрактная объективация предмета, а второе — действие, осуществление предмета; как в примере с треугольником — представить его в уме и нарисовать на листе бумаги.

Гарантировать конституцию — это репрезентация, причем именно в смысле Darstellung. И здесь снова предательство, измена, если про наши обстоятельства — уже не только в смысле покушения на волю суверена, но и в смысле неисполнения мандата гаранта, мандата на активную, деятельную репрезентацию конституции. Если происходящее является репрезентацией типа Darstellung, репрезентируемое — не конституция, не воля народа, а власть как таковая.

Петр Сафронов: Я начну с текста Владимира Бибихина «Свое, собственное», опубликованного в 1997 году в «Вопросах философии». В нем он характеризует действующую конституцию как «временную поделку интеллектуалов». Эта формулировка указывает на специфическое явление: диссоциацию разных типов суверенитета. В этой «поделке» забыта фундаментальная разница между государством и обществом, то есть вечной идеей и временным собранием толпы, если угодно, которые в равной степени вправе претендовать на учреждение конституции.

Обобщенно вопрос можно представить так: чьим актом является конституция? Если общественным, то не оказываемся ли мы в той ситуации, когда общество порождает множество конституций — каждый, кто обращается к ней, порождает свою собственную версию? Тогда вопрос о правке конституции как о каком-то действии чрезвычайного порядка сразу снимается. Государство же, в отличие от общества, может создавать только одну (в пределе — вечную) конституцию, абсолютную и неизменную. И именно способность государства создавать и поддерживать такую конституцию является знаком его суверенитета.

Какого рода возможности у нас возникают на этом этапе? Можно описать конституцию как акт соединения граждан с государством — это гражданский принцип. Или как акт соединения государства с собственной идеей — это гегелевская вечная конституция. Или как акт соединения граждан с гражданами — это торговые соглашения, сделки, контракты. Или как акт соединения государства с государством — это Европейский союз, например.

Но возникает более фундаментальный вопрос: каким образом возникает сама возможность соединения, что является основой для всех этих комбинаций? Одна из версий ответа содержится в докладе специальной комиссии ООН за 2001 год, который называется «Responsibility to protect». В нем обсуждается то, что на журналистском расхожем жаргоне можно было бы назвать «правом на гуманитарную интервенцию», — как некоторая необходимая деятельность в ситуации, когда элементы отдельного государства оказываются нефункциональными. Согласно докладу, высшим объектом защиты для международного права являются человеческое развитие и экологическая безопасность.

Это серьезный удар по стандартной концепции суверенитета как высшей власти на строго определенной территории, связанной с поддержанием законного порядка в этом периметре и отражением агрессии извне. Эта трактовка отказывается считать территориальную безопасность базовой ценностью суверенитета, провозглашая таковой человеческое развитие.

Оказывается, что в современной динамике суверенитета высвечивается следующая вилка. Первый вариант — это радикализация той версии суверенитета, которая связывается с действиями для граждан (развитие и экология), но тогда все эти локальные образования и местные конституции уже неважны. Источник всех конституций — не какой-то конкретный народ, но весь человеческий род, состоящий из абсолютно равных индивидов; в пределе речь идет о глобальной космополитической конституции для всей планеты. Второй вариант — это доведение до абсурда идеи сингулярности конституций общества (у каждого своя), поэтическое действие — например, высказывание «Да здравствует король!» в ситуации якобинской диктатуры. В нашем случае, скажем, восстановление конституции СССР 1977 года. По Деррида, эта ставка будет обозначать ситуацию hypermajesty — конституционного принципа, который исчерпывает саму возможность вернуться к государству как к заведомо более дефицитному началу, чем предельная стихия максимально абсурдной поэтической ставки, разворачивающейся в чисто языковом пространстве и уже не требующей никакой особой законодательной техники.

Гаазе: Вспомним другой текст Бибихина. Про самое важное, что есть в политике, — про меру: комментарий к диалогу Платона «Политик». У Бибихина там есть такая фраза, что каждый успех живого существа оказывается автоматом: если вообще что-то один раз получилось, оно продолжает исполняться. В этом смысле любая конституция — это автомат общественного договора. Если смотреть на связку начала социальной теории и конституционализма, то мы увидим, что общественный договор — это предельная онтология любой конституции. Не договор — метафора реальных конституций, а конституции — эмблемы договора.

Какого рода успехом является этот автомат? Успехом о чем? Этот автомат создает будущее, буквально создает из ничего или почти из ничего обязательство, которое будет исполняться «потом»: так производится нововременная структура темпоральности социального. Гоббс для этого различает «контракт» и «ковенант», то есть, в одной из версий перевода на русский язык, «завет». Контракт исполняется здесь и сейчас, обязательства по ковенанту отнесены в будущее.

Поэтому общественный договор — это не контракт, как в плохой российской публицистике, об обмене свободы на колбасу. Это завет, обещание, чья временная ориентация создает будущее. Власть понтифика, например, до сих пор основана на том, что у «должностного предшественника» папы римского, у апостола Петра, было с Иисусом Христом соглашение схожего типа: что ты свяжешь на земле, будет связано на небе. Это такая протоконституция, размыкающая (возможно, впервые) традиционное циклическое время.

Если конституционный завет ориентирован в будущее, то он затрагивает не тех, кто жил и умер после 1993 года, а само политическое тело. Хотя легалистски ни одна из поправок не является терминальной для базовых глав конституции, по совокупности они изменяют сам характер соглашения, адресованного в будущее. То, что сейчас происходит, не исчерпывается проблемой «кто здесь суверен»: это прерывание политического времени, старое соглашение и его время перестают существовать.

Некоторые коллеги говорят: «Но существенные правки, увеличивающие сроки президента и Госдумы, были внесены еще в 2008 году. Конституция уже осквернена, биться за нее нет смысла». Еще более радикальную позицию озвучил Навальный. Политически это, скорее, верно. Но легче от этого не становится.

Еще один текст, который вдруг стал для меня важен в этой связи, — это доклад Хабермаса 1987 года об историческом сознании, где он рассуждает о стратегиях выстраивания идентичности. Есть условия исторического развития большого коллектива, при которых ассоциировать себя с тем, что раньше было онтологией конституции, — например, с понятиями «нация», «народ» и так далее — уже нельзя, имея в виду Германию после 1945 года. Должна возникнуть адекватная онтологическая альтернатива нации, и эта альтернатива — конституционный патриотизм, лояльность конституции (правда, сам термин «конституционный патриотизм» Хабермас введет чуть позже).

Только обратившись к этому тексту, я смог объяснить, почему последнюю неделю нахожусь в состоянии шока. Когда мое поколение училось в школе, в 1993–1995 годах, мы не могли ориентироваться на госсимволы — триколор и двуглавые птицы тогда еще ничего не значили. На обществоведении на вопрос, почему мы все здесь сидим, нам отвечали: «Потому что у нас есть конституция». Получается из такого угла, что конституция учредила народ, а не наоборот. А то, что происходит сейчас, — это финальная стадия существования этой общности. Поскольку эту общность людей учредила конституция, если она подвергается таким комплексным изменениям, значит, этого политического тела уже нет. Мне представляется важным проговорить и зафиксировать этот момент относительно общности.

Сафронов: Я слышу в этом причудливый вариант националистического пафоса. В чем беда? Некоторая нация исчезает? Или она не в состоянии порождать новые политические состояния?

В ситуации неолиберальной глобальной модели, которая описывает себя в терминах циркулярного, замкнутого делегирования и систематического переноса ответственности любого человека за его безопасность на него самого, разговоры о нации выглядят глубокого устаревшими. Уже совершилось это действие, причем не на территории какой-то одной страны, после которого оперировать терминами коллективных территоризированных институций, принимающих решение о делегировании, невозможно. Доклад ООН 2001 года, напирающий на развитие, действует уже совсем из другой логики. Необходимость защиты объясняется тем обстоятельством, что никакие другие коллективные единицы — нации или мощные государства, Левиафаны, — больше не бродят по этому зоопарку. Все государства перед лицом этого доклада дисфункциональны или потенциально дисфункциональны. Безопасность переопределена таким образом и в таком масштабе, что уже плохо вяжется с теми способами определения угроз, которые были доступны Гоббсу или упомянутому выше Шмитту.

Сегодня нельзя задним числом пытаться восстанавливать человека, проживающего на определенной территории, в качестве источника возможностей конституции. Поэтому для меня эти правки только и создают многонациональный российский народ — потому что до этого российская конституция была как бы слишком космополитичной, оттиском американской или французской конституции. Сейчас, если одновременно правится несколько ее фундаментальных элементов, мы этот народ как раз учреждаем.

Светлана Бардина: Давайте вернемся на ход назад, пока мы не ушли слишком далеко, и вспомним про постановку проблемы, которая, в общем, держится на формулировке «внятно выраженная воля суверена». Здесь есть несколько очевидных лазеек, позволяющих спасти эту ситуацию и от Шмитта, и от госизмены. Первая — совсем очевидная: тезис про осквернение, про 2008 год. Вторая — собственно, степень внятности выражения воли суверена. Построение относительно измены можно атаковать, утверждая, что не так уж и внятно была выражена воля народа в 1993 году. Еще одна лазейка (уже в части развития аргумента) — это вопрос о временном измерении суверена. Если обратиться к Гоббсу, то станет понятно, что общественный договор как одномоментное историческое событие — это фикция. Это теоретическая конструкция, а не описание события, поэтому не так просто перепрыгнуть от конституции, принятие которой — событие, к общественному договору, принятие которого (по крайней мере, у Гоббса) событием реальной истории не является.

Отсылка к Бибихину продуктивна, она дает возможность говорить о конституции не как о тексте, а как о наборе единичных обращений к ней, которыми она создается. Пресловутый гегелевский вечный порядок создается каждый раз заново, но каждый раз как вечный — для каждого конкретного дела. Это дает хорошую возможность: понимать конституцию не как текст, а через акты обращения к ней, скорее, в этнометодологической оптике, как бы прочитывая Гоббса через позднего Гарфинкеля. В этом смысле от обвинений в госизмене можно легко спастись: это этнометодологический народ, учреждаемый сингулярными актами обращения к конституции. Тот факт, что все сейчас идет скучно, без огонька, без референдума, хорошо объясняется именно через эту логику.

Глеб Павловский: Нация — это ежедневный референдум. Или перманентный в данном случае.

Гаазе: Возвращаясь к талмудическому анализу конституции, следует заметить, что мы не являемся гражданами страны: мы являемся гражданами государства. Если вдруг это государство начинает существенным образом «переписываться», то это событие в каком-то смысле терминальное. Да, здесь может быть конфликт между международным правом и чахлой попыткой заново учредить российскую нацию по каким-то новым правилам, но и терминальное событие внутри тоже есть. Есть конвенции вроде ПДД — я могу их нарушать, но понесу издержки: не обязательно в виде наказания, скорее, в виде аварии. Но есть и какие-то более базовые конвенции.

Не обязательно сразу идти к Гарфинкелю. Парсонс — поздний Парсонс — вообще-то считал гражданство членством в смысле, схожем с членством в профсоюзе или в охотничьем клубе. Парсонс называл гражданство как членство в социетальном коллективе «полом социального порядка» в том смысле, что дальше никакой онтологии нет, это предельно достижимая онтология солидарности, которая заменяет в современном обществе механическую солидарность каменного века. Паспорт — не только подтверждение идентичности, не только способ убедить государство, бесконечно сомневающееся в достоверности граждан, что я — это я: это еще и членская карточка. Если фитнес-клуб существенно поменяет условия членства, я могу потребовать деньги назад. А тут могу?

И другой вопрос: если государство, членом которого я как гражданин являюсь, так радикально заново учредилось, тогда где я живу-то теперь? Особенно в момент, когда старая конституция уже как бы отменена, а новой еще вроде бы нет.

Бардина: Эти членские права никогда не являются фиксированными. Если всерьез говорить об этом, то членские права как раз и есть предмет борьбы за власть — власть не в метафизическом смысле, а в смысле одного из коммуникационных кодов. Если никто не борется за эту конституцию или любую другую конституцию, значит, существенно она членство большинства граждан не регулирует, их членские права не в ней, а где-то еще. А регулирует она членские права тех, кто ее хочет изменить, раз они за это так энергично берутся. Здесь как раз не получится разговор о политическом значении «просто так». Если внутри организации никто не борется за те или иные пункты инструкции по пожарной безопасности, значит, эта инструкция ничего не значит во властном смысле для этой организации.

Сафронов: Хорошо, давайте попробуем отсюда — от членства — взять другое направление и вернуться к конституции как тексту и к ее языку. Расшифровывая идею членства: часть чего предоставляется в виде членских прав? Если мы говорим о parttaking в смысле отделения от общности, нужно спросить вначале: в чем мы, так сказать, take part? Дэвид Льюис, выдающийся аналитический философ языка, учит, что от члена любого сообщества требуется готовность совместно поддерживать некоторую коллективную фикцию, готовность участвовать в производстве фикциональных высказываний.

«Гарри Поттер носит очки» — пример фикционального высказывания. Здесь опущено, что это персонаж книг Джоан Роулинг, что это вымышленный персонаж, что он учится в Хогвартсе и так далее.

В этом смысле любая статья конституции по отдельности и вся она как документ работают как фикциональное высказывание. В противном случае нужно было бы в каждой статье писать уточнения: добавлять уточнение «в России», уточнение «после 1993 года и на период действия этой конституции» и так далее. Можно долго обсуждать, кстати, какие уточнения могли бы превратить статьи конституции в нефикциональные высказывания, это само по себе интересно. Не только нашей конституции, но и, кажется, вообще любой. Если обобщать, конституция как совокупность статей есть фикциональное высказывание, которое нам предлагает принять участие (take part) в создании фикции многонационального народа. Поэтому в 90-е о ней и говорили с такой слезой: ничего в стране нет, поэтому нужно притворяться, участвовать в фикции, давайте. Создание многонационального народа — это акт поддержания фикции.

Бардина: Все предложения фикциональные?

Сафронов: В данном случае все, да. В этом смысле расставание выполняется очень просто — в виде акта отказа от дальнейшего поддержания этой фикции совместно с другими. И тогда нужно инициировать переписывание конституции уже с включением в нее всего «сэкономленного». Тогда нужно добиваться большей, предельной ясности языка этого нового документа.

И еще одно замечание. Любой нарратив, в том числе конституция как нарратив, имеет некоторую экономику. У нее есть вычитание — те самые фикциональные предложения, которые позволяют не начинать любое высказывание с рассказа о том, как земля начала остывать. Но у нее есть и прибавление, вернее, система кредита. Мы кредитуем фикцию народа, конституционализма и так далее, приостанавливая наше сомнение в них. Ковенант тут имеет совершенно банковский смысл — это непревышение порогов по кредитной нагрузке: ты обещаешь банку не брать в долг у других, не брать больше определенной суммы и так далее. Я добровольно соглашаюсь не сомневаться, что другая сторона — тут, о'кей, скажем, государство — будет выполнять свою часть сделки.

Конституция существует там, где я соглашаюсь не сомневаться, что учреждаемые ею субъекты — государственная власть, например, — будут исполнять свои обязанности, даже когда я этого не вижу. Я не знаю, есть ли физически сейчас полицейский на входе в объект инфраструктуры где-нибудь на Урале. Я соглашаюсь не сомневаться в этом, если государство говорит, что он там есть. Кстати, с этим и до 15 января были проблемы. Многие не соглашались приостановить сомнение.

Бардина: Не удастся отделить фикциональность конституции от фикциональности языка вообще.

Caфронов: Я всего лишь утверждаю, что говорение «правды» в конституционном тексте всегда имеет фикциональный характер.

Гаазе: Я согласен полностью с Бардиной. Конституция сама по себе учреждает возможность быть или не быть фикцией. Если не произошел этот акт учреждения пространства, где можно верить во что-то или нет, говорить о фикциональности чего-либо нельзя. Русский язык как язык, а не как речь, если вспомнить де Соссюра, в некотором смысле тоже учреждается конституцией, потому что грамматика — это нормативный акт.

Сафронов: Мне понятно, в каком смысле конституция может быть рамкой для судебной или политической речи, но для бытовой или научной?

Бардина: Можно посмотреть на конституцию как на простую книжку. Тогда каждое предложение конституции будет наделено таким же статусом, как предложение в любом другом тексте. Но заход с фикциональным языком показывает, как этот текст работает именно как конституция, а не просто набор предложений, то есть каким образом он задает некоторые правила. В этом смысле после принятия конституции ты был и остаешься жителем все той же страны, но получаешь уже несколько другой статус. То же самое с языком.

Павловский: Хорошо, 15 января — терминальная точка, предположим, хотя не убедили. Даже согласимся, что все уже состоялось, хотя еще ничего не состоялось. Но тогда кто мы здесь?

Гаазе: Мы — населенцы территории.

Павловский: Я, помнится, выступал с похожей идеей в «Московских новостях» в декабре 1991 года. Что все граждане Советского Союза превратились в субъектов освоения данной территории. Каждый из нас может вступать в любые союзы, создавать любые государства, разумеется, возлагая на себя бремя их защиты. Егору Яковлеву это тогда очень понравилось, он это вынес на первую полосу. Сейчас все же так сказать нельзя. Хотя вопрос «что делать?» стоит не менее остро, чем тогда. Но я понимаю, что это вопрос не к философам.

Бардина: Мы теперь все живем в сквоте.

Гаазе: Да! С 12:00 15 января мы — жители сквота. Где любая форма политической ассоциации теперь не является запрещенной.

Текст подготовлен к публикации Арнольдом Хачатуровым.

Понравился материал? Помоги сайту!

Подписывайтесь на наши обновления

Еженедельная рассылка COLTA.RU о самом интересном за 7 дней

Лента наших текущих обновлений в Яндекс.Дзен

RSS-поток новостей COLTA.RU

Сегодня на сайте