24 марта 2020Литература
6440

Дашевский и карантин

Анна Наринская о предвидении и взгляде на мир из новой реальности

текст: Анна Наринская
Detailed_picture© Евгений Гурко

Нет ничего удивительного, что в теперешней ситуации Григорий Дашевский вспоминается еще чаще, чем обычно.

Дашевский знал — знал в том числе в самом обыденном смысле, в смысле наличия у него подобного опыта, — что такое хрупкость жизни, болезнь и сопряженное с нею одиночество, этот самый карантин. Одно из самых знаменитых его стихотворений «Тот храбрей Сильвестра Сталлоне» — о полутюремной больничной отрезанности от жизни («Тихий час, о мальчики, вас измучил, / в тихий час грызете пододеяльник, / в тихий час мы тщательней проверяем / в окнах решетки»). Изоляция тут — не просто метафора бытия в преддверии смерти и ловушки, в которую мы все так или иначе оказываемся загнаны, но вполне реальная запертость в больничной палате. Довольно большую часть своих детских и школьных лет Дашевский провел в разных больницах. В детские больницы тогда посетителей, включая родителей, не пускали. Людмила Ивановна, его мама, рассказывала, какие квесты ей приходилось проходить, чтоб оставаться с сыном в его бесконечных госпитализациях. Она, например, договаривалась, что будет выполнять функции нянечки для всей палаты — включая мытье полов и уход за другими детьми, — но даже это не всегда срабатывало. Так что измученные мальчики в палате с зарешеченными окнами — точное описание реальности.

Для него всегда была очень важна «первая» предметная правда в стихах. Когда-то я попросила его сделать за мою дочь-девятиклассницу домашнее задание по литературе. Надо было разобрать современное стихотворение на античную тему. Соня сказала учителю, что возьмет «Дидону и Энея» Бродского, — попробовала сама, потом призвала меня, но мы как-то не справились и призвали Дашевского. Он к тому времени находился к Бродскому в некоторой оппозиции (сменившей, как бывает, юношеское абсолютное восхищение). В разборе он нажимал на то, что в виде Энея автор выводит себя и, соответственно, любуется собою.

«“Великий человек смотрел в окно, / а для нее весь мир кончался краем / его широкой греческой туники”. “Для меня ты весь мир” — обычная формула любви, но здесь она выражена еще более резко — даже не весь ты, а твоя одежда, ее край — то есть весь мир для Дидоны свелся к чему-то очень малому. Почему туника названа греческой? Римской она не может быть, потому что Рим еще не построен; троянскую он, наверное, давно сносил; греческая — то есть не карфагенская? Не местная? Иностранная? Может быть, здесь непроизвольно сказалась любовь Бродского к заграничной одежде — поскольку в фигуре Энея он явно рисует себя, то в переводе на обычный язык это значит “я стоял у окна в своем новом французском плаще, а НН на меня смотрела”».

Этот текст, разумеется, иронический. Но чувствуется, что даже при некоторой насмешливости Дашевский ценит эту упакованность тактильной и обычной реальности в поэзию. В этом отношении он был последователен. В 2007 году он написал статью о стихотворении Михаила Айзенберга «Вот она, Москва-красавица». В отличие от шутливого выполнения домашнего задания — серьезный разбор и именно что ответственный разбор. Дашевский показывает, как из прямых, «злободневных» соответствий этого стихотворения (развращающее население телевидение, возвращение к советскости официального языка, постсоветская карусель развлечений) встает другой, глубинный, смысл. Как сам поэтический текст становится выражением бессилия поэтического голоса перед мутным «неразличением» нового времени, отнимающего у человека разделение на «я» и «они», сливающего всех в милые, но бессильные «мы». Но — и это важно — этот глубокий смысл не был бы так действенен и точен без тех самых «прямых» соответствий, сцепляющих с реальностью. Стихи, которым это соответствие безразлично, которые размашисто сравнивают все со всем, для Дашевского становились примером подделки — вроде как известнейшее поэтическое описание морской чайки как «белых плавок Бога».

Здесь заторможу, чтобы сказать в сторону. Я только что перечитала эти написанные в 2007 году тексты — стихотворение Айзенберга и статью Дашевского — и совершенно поражена их предвидением. Предвидением совершенно конкретным, политическим и (опять же!) реальным. Неразличение «я» и «они» на территории «праздника» (а ею стала огромная часть пространства, на котором наша власть общается с гражданами: от московских бульваров и фестивалей варенья до премьер и вернисажей) — одновременно и знак, и причина сегодняшней стагнации общества. В 2018 году философ Михаил Ямпольский выпустил книжку «Парк культуры», посвященную конкретно этому. Там он пишет примерно следующее. В России уничтожена политика как образ мысли и действия: в первую очередь, потому что всеми силами замыливается любое разграничение, любое понимание «нас» и «их», любая оформленность этого понимания. На территории «парка культуры» не работает разность идеологических воззрений, она включает в себя и творцов насилия, и его жертв, не разграничивая их.

Стихотворение Айзенберга и объясняющий его текст Дашевского сказали это на десятилетие раньше.

Этого осознания реальности, неотворачивания от нее Григорий Дашевский, разумеется, ждал не только от поэзии. Это было его человеческое требование к себе. В ситуации полукарантина его последних лет жизни — то есть во время, когда повседневность была от него отчасти отрезана, — это становилось ежедневным трудом обдумывания, тренировки ясности мысли, неразрешения себе стать рабом настроения, когда, как это пренебрежительно описывал его друг Виктор Голышев, «мозги становятся рабом настроения: в зависимости от него то “все ужасно”, то “да ладно, образуется”» и от этого даже рассмотреть, что на самом деле происходит вокруг, невозможно. (Мое сегодняшнее «самоизоляционное» поведение, кстати, эти слова описывают полностью.)

Один из самых известных прозаических текстов Дашевского — статья о «Жизни и судьбе» Василия Гроссмана. Он написал ее в связи с выходом посредственного сериала по роману, но никакой кинокритики там нет. Это очень короткое эссе об очень длинном романе, написанное в совершенно несвойственном Дашевскому резко полемическом духе. Это один из самых поздних его текстов вообще — он написан за тринадцать месяцев до смерти. В то время он уже писал совсем мало — и после написал только еще одну статью и несколько стихотворений.

Можно сказать, что статья о Гроссмане направлена против «современной культурной публики». Самое удивительное для тех, кто знал Дашевского лично, — что эти слова там прямо и написаны. В принципе, иронически произнести в частном разговоре это словосочетание он мог, но он, как мало кто, понимал отличие письменной речи от устной и в статьях такого себе не позволял, даже когда писал о чем-то, его страшно раздражающем, — вроде памятника Иосифу Бродскому на Новинском бульваре, воплотившего, как он считал, высокомерие той самой «публики». Но здесь противоречие и отталкивание были необходимы, чтобы сказать важную вещь на нужном уровне резкости.

В статье о «Жизни и судьбе» он формулирует свое видение центральной идеи Гроссмана, состоящей в том, что «высшая ценность в мире — это вспышки человечности, которые случаются вопреки нечеловеческой силе, уничтожающей в людях человеческое». То есть — если привести очень грубый, но не неверный пример — ценен не «негосчиновник», а «госчиновник, который делает нечто хорошее, что госчиновникам несвойственно». Прорвать систему во имя добра значительнее, чем постоянно от нее отгораживаться — тратя весь пыл на это отгораживание, а не на человечность.

«Вот эту идею современная культурная публика и считает наивной, — пишет Дашевский. — Ненаивной, глубокой, беспощадно трезвой нам кажется другая идея — если уж ты угодил в систему зла, то есть практически в любую систему, то нечего дергаться: никакую человечность тут не сохранишь. Или ты вне любых систем, или станешь монстром, никуда не денешься. “Вот она, правда о мире и человеке! Ах, как глубоко!” — говорим мы про всякую книгу, которая заново подтверждает эту идею. И у местных кумиров — Сорокина и Пелевина, и у какого-нибудь модного переводного автора вроде француза Литтелла, сочинившего претенциозную пародию на роман Гроссмана. Коготок увяз — всей птичке пропасть: вот высшая мудрость. Не пропасть птичка может только одним способом — быть одной, быть невозможным одиноким ястребом из стихов Бродского».

«Невозможный» тут значимое слово. В великом (с этим определением Дашевский при всей неоднозначности своего позднего отношения к Бродскому был согласен) стихотворении «Осенний крик ястреба» парящая над миром птица — это ровно то, чем мы быть не можем, а не некий пример поведения, руководство к действию, как «современная культурная публика» (процитируем Г.Д.) часто его толкует.

Статья о Гроссмане была написана, когда Дашевский жил уже жизнью, во многом приближенной к нашей теперешней изоляции, — почти не выходя из квартиры, где жил с родителями. Гости приходили к нему не так часто — он нередко чувствовал себя недостаточно хорошо для этого. В каком-то смысле можно сказать, что этот императив человечности — просто помощи, просто сочувствия, просто поддержки, просто хорошего дела вне идеологических рамок — сформулирован именно оттуда, из карантина.

Или, воспроизводя его взгляд на мир, — из реальности карантина.

Подписывайтесь на наши обновления

Еженедельная рассылка COLTA.RU о самом интересном за 7 дней

Лента наших текущих обновлений в Яндекс.Дзен

RSS-поток новостей COLTA.RU

Сегодня на сайте
Наше нынешнее состояние похоже на «принудительный аутизм»Общество
Наше нынешнее состояние похоже на «принудительный аутизм» 

Сегодня, во Всемирный день распространения информации об аутизме, вы можете помочь фонду «Антон тут рядом». Почему это важно именно сейчас — объясняет Любовь Аркус в маленьком тексте и маленьком фильме

2 апреля 20201344