29 мая 2014Литература
433

Андрей Поляков: «Я не знаю, что такое быть русским»

Глеб Морев поговорил с бывшим украинским, а ныне российским поэтом о поисках национальной идентичности

текст: Глеб Морев
Detailed_picture© Александр Барбух

Последние месяцы в биографии живущего в Симферополе Андрея Полякова, одного из самых значительных современных русских поэтов, лауреата Премии Андрея Белого 2011 года, отмечены несколькими событиями. В апреле он стал лауреатом «Русской премии», в мае получил премию «Парабола». Только что в издательстве «Новое литературное обозрение» вышла его новая книга «Америка». Помимо этого, как и большинство жителей Крыма, Поляков стал российским гражданином. Последние годы поэт не покидает Крым и не пользуется интернетом — Глеб Морев позвонил Полякову в Симферополь и поговорил о его отношении к драматическим переменам, свидетелем которых он стал.

Глеб Морев: Вокруг присуждения вам «Русской премии» сложилась интересная коллизия: номинированы вы были как русский поэт, гражданин Украины, а премию получали уже фактически как россиянин — за время, прошедшее между номинацией и премированием, Крым успел вновь войти в состав России. Эта «перемена участи» изменила что-то в вашем самоощущении как поэта? Присутствие в «провинции у моря» — важная часть вашей поэтической мифологии. Но вы теперь не поэт, живущий в провинции чужой страны и чужого языка, а часть огромного российского пространства. Что для вас, как для крымчанина и поэта, означает это геополитическое изменение?

Андрей Поляков: Безусловно, как говорил Ортега-и-Гассет, я — это я и мои обстоятельства. Попробуйте нас вынуть из наших обстоятельств, в которых мы существуем, и никакого Я уже не будет.

Для меня это не геополитическое изменение, геополитическое изменение — это то, что происходит на полосах газет, на экранах телевизоров и на экранах мониторов. Что касается изменений на личном уровне, то это все на таких тонких, интимных настройках, на таком тонком аурическом уровне (от слова «аура»), что, наверное, вот так схватывать и формулировать это даже для себя будет достаточно сложно, потому что какие-то вещи просто не ухватишь. Но факт есть факт, и я действительно чувствую изменения. Во-первых, я в любом случае всегда чувствовал себя русским поэтом, всегда идентифицировал себя именно с Русским миром. Причем «Русский мир» я употребляю сейчас совершенно не в политическом смысле, а в семиотическом, то есть это просто русская семиосфера, а совершенно не территория. Ядром семиосферы, как мы помним, по Юрию Михайловичу Лотману, является язык. Поэтому я всегда находился там. В какой мере я ассоциировал и идентифицировал себя с российской политической нацией — другой вопрос. Я об этом задумался и думаю, что, пожалуй, да, в любом случае именно Россия была моей страной. Крым — это все-таки не Львов и даже не Киев. Мы все понимаем, что такое Крым, мы понимаем, что он оказался в составе Украины достаточно случайно. Мне не хочется копать сейчас всю эту историю, пусть этим занимаются юристы, насколько это все было сделано законно, насколько незаконно, но в любом случае мы понимаем, что Никита Сергеевич Хрущев просто расплатился этой территорией за свои игры, за поддержку огромной и влиятельной украинской парторганизации. А может быть, он таким образом просто хотел замолить какие-то свои грехи, потому что товарищем он был достаточно кровавым и в 1930—1940-е годы себе ни в чем не отказывал. Но это, повторяю, в принципе не так важно для нашего разговора. Дело в том, что Крым — это в любом случае особая ситуация, и он хоть и находился семиотически, эйдетически, аурически в составе Украины, но все-таки в качестве какого-то интроекта.

Я описываю все это и понимаю, что я об этом думаю эмоциями. Ну, поэты не обязаны быть умными. С другой стороны, во мне есть некое сопротивление, потому что мне бы не хотелось бросать камень в страну, в которой я 23 года жил, где у меня остались хорошие друзья и знакомые. Пребывание на Украине для меня, русского поэта, тем более еще и крымского, было достаточно… не скажу травмирующим и даже не драматичным, но элементы некой невротизации в вот этой индивидуальной онтологии, конечно, присутствовали. Я говорю аккуратно, потому что, повторяю, не хочу бросать камень. Дело в том, что украинская идентичность, вокруг которой сейчас происходит построение украинской нации, имеет право на существование, это вообще не вопрос. К сожалению, эта идентичность строится не как собственно украинская, не как идентичность самобытия, самонесущего бытия, а как идентичность конфронтационная. Так сложилось исторически. Так сложились геополитические реалии XIX века, что украинский проект — слово «проект» я употребляю совершенно безоценочно, никакого негатива туда не вкладываю, можно говорить и о советском проекте, и о русском проекте, почему нет — строился как анти-Россия, как антирусская идентичность. Основной месседж этой идентичности: мы не русские. Не «мы украинцы», а «мы не русские». То есть нужно говорить не столько «да», сколько «нет». Отсюда масса проблем. Потому что те территории, которые большевики собрали в Советском Союзе в составе Украины, хотим мы это признавать или не хотим (лучше признать, потому что так будет удобнее), — это территории Русского мира. Русского мира не как части государства, а как части семиосферы, о которой я говорил. Отсюда возникает постоянный конфликт, постоянное напряжение. Я только что говорил о своих ощущениях. И вот, к примеру, это антирусское давление — я его постоянно ощущал.

Морев: Несколько лет назад в эссе, посвященном Крыму, вы написали: «Если слово “патриотизм” имеет какой-то не унизительный для меня смысл, то это утопический патриотизм моего языка и моего Крыма. Моего оболганного, гонимого, полузапрещенного языка и моего оболганного, униженного и преданного полуострова». Вы сейчас говорите об этом?

Поляков: Я говорю приблизительно об этом, только не так эмоционально, потому что сейчас я уже нахожусь в составе России. Если бы я сейчас начал говорить так эмоционально и жестко, это звучало бы немножко по-другому — это и было бы тем самым брошенным камнем. Это как если бы я развелся с женой, например, и начал говорить про нее гадости. Мне не хотелось бы этого делать. В тот момент — да, это напряжение, этот нерв в той фразе были. Я о ней забыл, и, по-моему, эту фразу я ни в какой книжке не перепечатывал.

Но это моя фраза, и она достаточно хорошо показывает существовавшее напряжение. Если переходить на совсем бытовые, смешные вещи, даже, может быть, не очень приличные в силу того, что они бытовые: на Украине у меня не вышло ни одной книжки. На Украине у меня ни разу не было никаких поэтических чтений. Меня никуда не приглашали, кроме Саши Кабанова, который дважды меня приглашал на фестиваль — не украинский, а общекультурный. Меня никак никто не хотел замечать. Почему это происходило — у меня нет ответа на вопрос. Первый ответ — у меня стихи хреновые. Но хреновые они или не хреновые — это пусть судит читатель. Мне кажется, что, ну, не до такой же степени. А второй — это именно проявление языкового, культурно-семиотического расизма, который, к сожалению, был характерен и, к сожалению, по-прежнему остается характерным для формата того украинского государства, которое существовало и продолжает существовать. Опять получается, что я начинаю кого-то ругать и на кого-то жаловаться...

Морев: Нет, это очень важная тема. Уже в 2000 году вы были печатно названы — и, по-моему, абсолютно справедливо — крупнейшим русским поэтом Украины. Означает ли то, о чем вы рассказываете, что украинское культурное пространство такой ниши попросту не предполагало?

Поляков: К сожалению, там не предусмотрена ниша… не то что для меня, там не предусмотрена ниша для русской литературы на Украине. Может быть формат украинского государства, а может быть формат государства Украина. Может быть политическая нация Украины, а можно все это свести к этнографии. К сожалению, судя по всему, государство Украина строится не как государство Украина, а как украинское государство. А в существующих границах это очень сложно. Потому что железной волей Владимира Ильича Ленина и Иосифа Виссарионовича Сталина и хитрыми внутрипартийными интригами Хрущева земли были нарезаны все-таки достаточно случайно. Множества ошибок можно было бы избежать. Некоторые мои коллеги и товарищи из Галиции, далеко не худшие, даже лучшие, действительно одни из лучших украинских писателей, тоже это прекрасно понимают. Я от них много раз слышал, что «Крым и Новороссия — у нас с ними всегда будут проблемы. Если мы хотим строить национальное государство…» Что, повторю, совершенно нормально. Почему бы не построить украинское национальное государство, если есть такая идентичность, если это можно делать без большой крови, скажем так, почему бы этому не быть? Но тогда непонятно, что делать с Новороссией.

Любые штыки государства лучше, чем бутылки с горючей смесью, которыми жгут этих несчастных беркутовцев, лучше, чем этот хаос, которого я, честно говоря, очень сильно испугался.

Морев: Украинский контекст, культурный и политический, от которого вы, так сказать, ушли, ясен. Насколько вы представляете себе тот контекст, к которому оказались присоединены? Иными словами, насколько вы представляете себе нынешний российский контекст?

Поляков: Я представляю себе его очень плохо. Если вы говорите о политике, то я, естественно, представляю себе его очень плохо, потому что — каким образом я могу его себе представлять, откуда я мог его узнать?

Морев: На мой взгляд, для вас, как для немногих поэтов — я бы вспомнил здесь покойного Виктора Кривулина, — актуально советское наследие, советская мифология. Это существенный культурный пласт, с которым вы работаете. Причем, разумеется, вам не свойственна какая-либо его идеализация. Романтизация — может быть, но не идеализация.

Поляков: Абсолютно!

Морев: Но для меня возвращение или аннексия — смотря с чьей точки зрения глядеть — Крыма неотделимы от более широкого и все актуализирующегося контекста советского реваншизма. Или, если угодно, реваншизма советского. И этот контекст как раз строится на идеализации и даже героизации советского. Глядя из Москвы, невозможно отделить нынешнюю крымскую историю от этого масштабного реваншистского тренда, в который вы, таким образом, как бы помимо своей воли оказываетесь вписанным. Видите ли вы из Крыма этот реваншистский контекст и как вы к нему относитесь?

Поляков: Вы сразу затронули столько важных тем и болевых точек… Что касается аннексии, тут я сразу это отметаю, потому что… ну какая это аннексия?! Пока в том, что мы говорим об Украине, мы скользим по поверхности смыслов, не уходя вглубь. А это как раз не очень интересно для тех, кто будет это интервью читать, это воплощение на уровне эмоций, эти описания украинской семиотической ситуации очевидны, и, может быть, кто-то их сделает гораздо убедительнее, тоньше и реалистичнее, чем это делаю я. Но вот когда вы сказали по поводу советского и по поводу русского, это действительно чрезвычайно важная проблема. Потому что здесь очень много достаточно интересных интимных моментов. Интимных — то есть личных. Один — это воспоминание о том, каким я был в конце 1980-х годов. Я был, естественно, безумным антисоветчиком, причем такого солженицынского типа. То есть я считал, что Советский Союз, катастрофа 1917 года — это что-то случайное. Что-то, что сверху. Что есть хорошая Россия, на которую сверху наброшена искажающая это хорошее реальность — советская власть. И если ее убрать, можно сразу же вернуться туда, где мы были, только, естественно, на новом каком-то технологическом витке. То есть все было очень просто. Я не чувствовал себя советским, хотя и был советским. И мы с вами все были советские люди, и вы тоже советский, и я советский, и наши читатели…

Морев: Мы, кстати, с вами одногодки, между нами один месяц разницы.

Поляков: Не знаю, были ли у вас такие ощущения, но у меня были именно такие. Мне казалось, что достаточно просто убрать коммунизм, убрать советское искажение, находящееся на поверхности, как сразу возродится та великая Россия, которая была. С годами, конечно, постепенно приходило понимание того, что не все так просто. Что советскость стала частью нашей общей идентичности. Причем она стала частью нашей идентичности не органически. И вот это действительно драма. Знаете, что мне это напоминает? И это второе, что я хотел сказать, когда вы задавали свой вопрос. Зимой, когда в Киеве происходили эти жуткие события на Майдане, пугающие, кошмарные, я думал, что я убежденный контрреволюционер во всех смыслах. То есть лучше любая контрреволюция, чем любая революция, не важно — пролетарская это революция или национальная. Любые штыки государства лучше, чем бутылки с горючей смесью, которыми жгут этих несчастных беркутовцев, лучше, чем этот хаос, которого я, честно говоря, очень сильно испугался. И вот как раз в это время я смотрел открытие Олимпиады в Сочи. Хорошее открытие. Я боялся, что там будет какая-то развесистая клюква, как это могло бы быть, но все было сделано классно. Но помните, там был один момент, если вы его смотрели, конечно, когда пошел советский период. Были советские флаги, играли «Время, вперед». И как только это пошло, у меня вдруг что-то екнуло в груди. То есть, вы знаете, меня это как-то захватило. И я потом уже себе сказал: ведь это я, на самом деле, смотрю на 1920—1930-е годы, изнанку которых я прекрасно знаю. Я прекрасно знаю, что стоит за всем этим. Я знаю, какое там подполье, я могу на них посмотреть глазами нашего с вами любимого поэта, Кузмина, например, или Вагинова, или Николева, или эмигрантов. Я представляю, как они на это смотрели. А я на это смотрел, и у меня это вызывало какой-то резонанс, что-то отзывалось на уровне просто эмоций. Понимаете, о чем речь? Я не стараюсь выглядеть лучше, чем я есть. Я, естественно, разорванный человек в своей идентичности, но не только я. Как говорится, «если бы Бог существовал, как бы он мог сотворить такого разорванного человека, как я?» Так вот, эта советская идентичность — она не ассимилировалась. Знаете, что мне это напоминает? В нашем с вами общем детстве были такие волшебные трубочки — калейдоскопы, где много разных стеклышек. И когда в них смотришь как в подзорную трубу, поворачиваешь — эти стеклышки переливаются и складываются в разные узоры. Вот мне кажется, что наша красная, советская, и белая, условно говоря — русская, идентичности — они там находятся, и они постоянно принимают разные формы, иногда достаточно уродливые. То есть до сих пор не сложилось чего-то другого, чего-то нового. Когда у меня был компьютер и интернет, я заглядывал на какие-то исторические форумы, и вы знаете, какой там идет… есть такое слово «холивар» — это то, что там происходит, вот эта грызня между белыми и красными. То есть та война, что была 100 лет назад, до сих пор продолжается в российской политической нации. Поэтому идентичность людей, живущих здесь, во многом остается советской. И эта диалектика, это соотношение одного и другого — оно достаточно драматично. Мы, в принципе, изнутри разорванный народ. Вот у западных украинцев такого нет, там, где они действительно сформировались уже как нация. Для них все четко, все понятно. Вот есть жовто-блакитный цвет — хороший — и есть красный — плохой. Бандера — хороший, а Сталин — плохой. А для нас-то все не так просто. В общем, я думаю, что все оказалось гораздо сложнее и совсем не так просто, как предполагалось 25 лет назад. Скажем, я понимаю, как человек может стать евреем. Он должен ходить в синагогу, он должен обрезаться, он может поехать в Израиль, и всем будет понятно, что он еврей. А что должен делать русский, чтобы стать русским? Совершенно непонятно! Мы вроде и так русские, но при этом мы еще и советские.

Морев: Многие сейчас считают, что русский должен с оружием в руках идти и отстаивать Юго-Восток Украины, сражаясь за власть с украинским государством.

Поляков: Ну, за власть на своей территории. На самом деле они в своем внутреннем праве. Понятно, что любая гражданская война, любая революция приводят к тому, что все законы, которые только могут быть нарушены, нарушаются. И несколько месяцев назад в Киеве они были нарушены. Поэтому что сейчас законно, а что незаконно, кто вправе, а кто не вправе — зависит от точки зрения, от того, где мы сейчас находимся. Но мы опять же ведем разговор про пограничную ситуацию. Допустим, русский может взять в руки оружие и защищать свое право говорить на русском языке, ходить в свою церковь, дружить с Россией, чувствовать себя русским и носить георгиевскую ленточку. Все хорошо, все правильно. Они имеют на это право, точно так же как западные украинцы имеют право ставить памятник Бандере. Главное, чтобы при этом они друг друга не убивали. Но на глубинном уровне человек, который с оружием в руках защищает русский язык, все равно не становится русским, все равно это что-то другое. Все равно куски советской идентичности остаются. Все настолько переплелось, что, например, в Крыму — конкретный пример — есть улица Белы Куна. Если вы знаете, кто такой Бела Кун, то это примерно как в Тель-Авиве была бы улица Розенберга. Или, например, в Симферополе есть памятник Ленину. И что с ним делать? В свое время, лет 15 назад, я говорил одному историку, который занимал там какие-то места в каких-то комиссиях, что хорошо бы убрать памятник Ленину, а поставить на его месте, допустим, памятник Екатерине Великой, или Потемкину, или барону Врангелю, например, — человеку, совершенно выдающемуся и чрезвычайно мне симпатичному. Кстати, и как политик тоже. Врангель был не просто честный русский офицер, он был еще и политик. И сложись судьба России немножко по-другому, имя Врангеля было бы рядом с именем Столыпина. И когда я это предложил, он говорит: «Ты что, с ума сошел? Ты представь себе: если Ленина сейчас завалить, на этом месте будут ставить памятник какому-нибудь Бандере или Мазепе». И сейчас люди русской идентичности, в том числе и на Юго-Востоке, защищают красные флаги и памятники Ленину.

Морев: Боюсь, что нынешние власти Крыма также не захотят переименовывать улицу Белы Куна или заменять памятник Ленину памятником Екатерине Великой.

Поляков: Я думаю, что, во-первых, они просто не знают, кто такой Бела Кун, да и хватает им сейчас, на самом деле, и других забот. Во-вторых, вы слишком многого хотите. Давайте сначала попробуем разобраться со своими собственными идентичностями — мы русские или мы советские. В том-то и дело, что это очень непросто.

Может быть, я так говорю, что это просто и легко, но на самом деле это все глубинные, интимные процессы. Кстати говоря, украинский проект, который здесь существовал параллельно с вполне отрефлексированным и вполне работающим русским проектом, Русским миром, — может быть, он, как ни странно, снабжал энергией от противного в том числе и советскую идентичность. То есть, понимаете, в защите своего — символом этого своего становится памятник Ленину. Хотя, по большому счету, разница между Лениным и Петлюрой или Сталиным и Бандерой, в общем-то, только в количестве людей, которых они успели убить. И те и другие людоеды. Ленин воспринимается как свой не случайно. Хотя это был совершенно русофобский политик, просто бешеный. Но происходит такое искажение. И это, на самом деле, большая проблема. И проблема, я бы хотел подчеркнуть, не политическая, не только политическая. Легко сказать: «Почему политики не убирают памятник Ленину и не ставят памятник Екатерине?» Не знаю почему. Потому что они такие же люди, как мы с вами, потому что они тоже остаются и русскими, и советскими. Им никто не объяснил, что такое быть русским. И я не знаю, что такое быть русским. И что делать с этим советским пластом нашей истории? Он, в принципе, не осмыслен. Есть два варианта отношения к нему. Первый вариант — это Великая Октябрьская социалистическая революция, победа пролетариата, все замечательно. Второй вариант — это катастрофа. Но и то и другое — это просто слова, просто эмоции. Вот, например, сколько человек было, скажем, в России выбито в сорокалетие, с 1914 года до 1954-го? Десятки миллионов! То есть можно говорить, что мы — народ, травмированный историей, мы, русские, политическая нация россиян. Можно говорить, что мы — нация, подвергшаяся геноциду. И мы сами себя тоже геноцидили. Это не к тому, что пришли злые евреи, немцы или кто-то еще и нас всех убивали. Мы и сами себя убивали. Кошмар, на самом деле! И что с этим делать дальше? Мне кажется, это одна из проблем нашего российского исторического, политического, какого угодно сознания. Я думаю, что многие проблемы наши, в том числе и политическая, связаны именно с этим.

На глубинном уровне человек, который с оружием в руках защищает русский язык, все равно не становится русским, все равно это что-то другое. Все равно куски советской идентичности остаются.

Вот, кстати, один момент. Вы меня спросили, представляю ли я, что происходит в России политически. Я представляю это не очень хорошо, потому что я за этим не следил, и вообще политика — это параллельная реальность для меня, слава богу. И я вообще надеюсь — и хочу это подчеркнуть, — что все, что я говорю, все-таки воспринимается не как политическое, а скорее как семиотическое, психологическое, как угодно. Так вот, вы заметили, может быть (и это тоже следствие, кстати говоря, советской идентичности), — у нас нет нормальных русских националистов. Слово «национализм» я употребляю без какого-то позитивного или негативного контекста. То, как национализм понимается в Европе, — нормальные национал-демократы, как в Польше, например.

Морев: Многие считают, что Навальный — пример цивилизованного националиста.

Поляков: Ну, Навальный, безусловно, нет. Если можно, о Навальном, о Немцове, обо всех этих господах я не буду говорить. Если что-то искать, то, как ни странно… опять же я не знаю ситуацию и, может быть, назову сейчас странное имя, но это Леонид Ярмольник, который у вас в Москве сейчас баллотируется по одному из округов. Это человек абсолютно демократических взглядов, и в то же время он патриот. Заметьте, кстати, настолько искорежено наше историческое сознание, что слова «патриот», например, и «националист» — они воспринимаются как однозначно негативные. Но, с другой стороны, слова «либерал» и «демократ» тоже воспринимаются как ругательства. То есть у нас нет нормального, здравого отношения и к демократии, и к патриотизму. Что было, между прочим, до 1917 года. Можно вспомнить авторов «Вех». И, кстати, если искать для себя какое-то близкое общественно-политическое, социальное течение, то, наверное, это веховцы. Вот недавно было, кстати, столетие «Вех», в 2009 году, и оно, по-моему, никак не отмечалось. А в этом году сорокалетие солженицынского сборника «Из-под глыб». И не нужно его прославлять, а интересно его просто перечитать. Потому что, может быть, это и есть национал-демократия, о которой я и говорил. Но это словосочетание «национал-демократия» не должно быть ругательным. Слова «патриот» и «демократ» не должны быть ругательными. А в нашем сознании они ругательные. Если человек патриот, то обязательно какой-нибудь черносотенец, который будет читать «Протоколы сионских мудрецов» и писать графоманские откровения в маргинальных изданиях. А если человек либерал-демократ, то в это обязательно будет встроен элемент русофобии, иногда довольно очевидный, иногда легкий, это будет обязательно трансляция в той или иной форме позиции Госдепа США, потому что Соединенные Штаты считаются воплощением универсального пути развития человечества. При этом нет не то что диалога, нет даже одного пространства. Понимаете, о чем я говорю? Если либерал, то Новодворская. Если патриот, то какой-нибудь Проханов. Это люди, в конце концов, яркие, и пусть они друг с другом спорят. Но нам-то с вами зачем идти к Новодворской или к Проханову? Зачем выбирать такие фигуры? Можно же кого-то другого найти.

Морев: Мы сейчас получаем много разных новостей из Крыма. Вы были там в момент присоединения и сейчас находитесь в Симферополе. Расскажите: как изменилась жизнь? Что вы ощущаете в атмосфере? О чем вы бы хотели рассказать людям, которые не были в это время в Крыму?

Поляков: Я бы хотел, во-первых, сказать, что ни в коем случае не надо представлять то, что происходит, каким-то бесконечным кошмаром. Потому что та информация, которая дается по украинским каналам или в некоторых российских медиа, не всегда соответствует действительности. Я должен сказать, что такой эйфории, такого чувства праздника, взрыва эмоций, которые были во время референдума два месяца назад, я не видел никогда в жизни вообще. Сейчас эйфория уже оседает, начинаются будни переходного периода, начинаются какие-то проблемы, сложности. То есть это была такая абсолютная эйфория! Я помню, в те дни я подхватил грипп, у меня подобного никогда в жизни не было, была температура за 39, и я, несмотря на температуру, пошел на участок. Я шел, и вокруг были люди, множество флагов, множество людей. Я голосовал, естественно, за присоединение к России. Потом я еле вернулся домой… Но я должен был это сделать, потому что просто не мог этого не сделать, скажем так. Это был экзистенциальный акт, не политический. Я понимал, что эта моя галочка, естественно, ничего не изменит, но я должен был сделать этот шаг, мне важно было поставить эту галочку. Это было экзистенциальное какое-то движение. Я проплыл сквозь толпы, шарики, флаги и просто отрубился, пролежал в бреду какое-то время и выплыл оттуда оглохший. Потому что после температуры у меня было осложнение на слуховые нервы. Может быть, если бы я не ходил, этого бы не было. Но я все равно пошел. Поэтому саму атмосферу этого праздника я, к сожалению, разделить не смог, она была где-то далеко, на поверхности океана, а я был в глубине. Но, в принципе, контраст с тем, что происходит на Украине сейчас, конечно, разительный. В дни перед голосованием — это мои субъективные наблюдения, и речь идет именно о Симферополе, может быть, где-то в других городах было по-другому — люди как-то изменились. Внутренне собрались, стали какими-то вежливыми, улыбающимися, радостными. Я помню бытовые картинки, которые, если я их буду сейчас описывать, будут выглядеть так, как будто я их придумал, а я ничего не придумывал. Например, я прохожу мимо памятника Богдану Хмельницкому, и там лежат цветы. Я не знаю, может быть, это было какое-то ритуальное приношение, может быть, был какой-то митинг. Но их не так много было, похоже, это кто-то сам принес. А на памятнике написано: «Навеки с Россией». И от этого памятника идет девушка, молодая мамочка, с дочкой. Мама ей что-то говорит, показывая на памятник, объясняя, и девочка начинает кричать: «Россия! Россия!» Это не придуманная картинка. Подобные вещи происходили постоянно. То есть народ как-то изменился. К счастью, в отличие от Юго-Востока… Мы вообще-то стояли на краю пропасти. Мы стояли на краю страшной крови. Не хочу об этом говорить, мы и так много говорили о политике, и вообще политика — не мое амплуа, но здесь ситуация могла быть такая же, как в Одессе, например. Могла быть, это серьезно, это реальность. И мы буквально удержались на краю обрыва. И то, что мы так мягко, экологически чисто вернулись в состав России, — это большое счастье! Я необыкновенно этому рад, рад тому, что так вот празднично и легко это произошло. Естественно, эйфория не то чтобы совсем прошла, но она уже проходит. Начинаются уже сложности, трудности переходного периода. Но большинство людей, с которыми я общаюсь, — это не какая-то специальная выборка, это разные люди, на улице, в магазине, в маршрутке, в троллейбусе, какие-то знакомые — все, в принципе, рады. И все вздыхают и смотрят туда [на Украину] с ужасом. С другой стороны, при этом опять же мне кажется, что у людей — это субъективное наблюдение, может, я свои чувства проецирую — нет ненависти к Украине, к украинскому. Здесь, скорее, обида на то, что Украина перекрывает воду, создает нам всяческие проблемы, здесь есть некоторое непонимание. И все-таки есть настороженность, потому что мы слышим, что некоторые украинские политики собираются Крым возвращать, принимают какие-то законы об оккупированных территориях. Мало ли что там кому придет в голову, каким-то нацикам, совершенно отмороженным. Возьмут они и стрельнут по Симферополю ракетами, например. Скорее всего, конечно, этого не будет, но тем не менее эта напряженность есть. А вообще есть, я бы сказал, общее чувство усталости от Украины. Украины за последние 23 года в Крыму было все-таки слишком много. Усталость от украинского языка, от вышиванок, от идеологии, от украинского проекта… А сейчас люди оказались дома. И политическое стало не таким заметным. Вот еще один характерный пример, может быть, интересный. Один мой приятель меня спрашивает: «За кого же теперь голосовать? Вот раньше мы голосовали за кого угодно, лишь бы этот человек что-то делал для русского, обещал, во всяком случае, что “мы будем за русский язык” или “мы будем дружить с Россией”. А теперь русский язык у нас один из трех государственных языков, ему ничего не угрожает, с Россией… мы и так внутри России. Кого же теперь выбирать?» Если раньше ты включал телевизор и смотрел, что же эти товарищи в Киеве такого придумают, где они на нас надавят, откуда они уберут русский язык и какого очередного Мазепу они нам попробуют засунуть, как они попробуют нас мягко реквизировать, — теперь этого нет. Теперь как бы больше пространства, больше воздуха, политическая жизнь стала, внутрикрымская, неощутимой.

Морев: Вы не боитесь, что в условиях нынешней России вопрос вашего товарища рискует повиснуть в воздухе: российские выборы таковы, что очень может оказаться так, что голосовать будет не за кого — кроме партии власти, разумеется? Что, быть может, вас лишили плохого выбора, не оставив никакого?

Поляков: На Украине не было выбора, в том-то и дело.

Понимаете, может быть, ни за кого и не надо голосовать, может быть, имеет смысл отдохнуть от политики. Просто для меня политика была ощутима как именно гуманитарная политика, для меня это было важно. Для меня были важны идентичность и русский язык, который тоже можно считать частью идентичности. Вот это вызывало постоянное политическое напряжение. А теперь, в общем, русский язык и так есть, и чего мы, собственно говоря, хотим? Давайте разберемся, прежде чем пойдем за кого-то голосовать, чего мы хотим. Давайте поймем, кто мы такие. Давайте хотя бы попытаемся это сделать. Это ведь не требует каких-то политических действий. Это требует интеллектуальных усилий. Вот то, что я говорил, сорокалетие тех же «Из-под глыб»… Почему бы у вас на Кольте не сделать тематическую серию — опросить совершенно разных людей об этом сборнике, почему бы о нем не поговорить? Это будет какое-то движение. Для начала мы должны понять, кто мы такие. Вот вы говорите — за кого голосовать? А кто голосует, кто мы такие? Нам бы с самими собой еще разобраться. Вот, мне кажется, что важно.


Понравился материал? Помоги сайту!

Сегодня на сайте
Елизавета Осетинская: «Мы привыкли платить и сами получать маленькие деньги, и ничего хорошего в этом нет»Журналистика: ревизия
Елизавета Осетинская: «Мы привыкли платить и сами получать маленькие деньги, и ничего хорошего в этом нет» 

Разговор с основательницей The Bell о журналистике «без выпученных глаз», хронической бедности в профессии и о том, как спасти все независимые медиа разом

29 ноября 202320727
Екатерина Горбунова: «О том, как это тяжело и трагично, я подумаю потом»Журналистика: ревизия
Екатерина Горбунова: «О том, как это тяжело и трагично, я подумаю потом» 

Разговор с главным редактором независимого медиа «Адвокатская улица». Точнее, два разговора: первый — пока проект, объявленный «иноагентом», работал. И второй — после того, как он не выдержал давления и закрылся

19 октября 202325841