12 мая 2014Литература
90

На медийном ветру

Вячеслав Курицын вспоминает критика Александра Агеева и его «Голод»

текст: Вячеслав Курицын
Detailed_picture© Colta.ru

Александр Агеев (1956—2008) родился в Иванове, в 1980 году окончил там филфак, в 1985-м защитил кандидатскую. Публиковался как поэт с 1974 года, в качестве критика впервые выступил в 1976-м. Преподавал на кафедре советской литературы. В 1991 году переехал в Москву, до 2001-го заведовал отделом публицистики в журнале «Знамя», сначала был известен как литературный критик, но со временем превратился в публициста более широкого профиля. Авторская рубрика «Голод» (2000—2004) в сетевом «Русском журнале» стала самым громким «проектом» Агеева. Часть ее материалов публиковалась в книжке «Газета, глянец, интернет. Литератор в трех средах» (М., «Новое литературное обозрение»). В 2011 году посмертно вышел сборник избранных статей и рецензий «Конспект о кризисе» (М., «Арт хаус медиа»). Сейчас в издательстве «Время» готовится книга «Голос», составителями которой выступили журналист Юлия Рахаева и сын Александра Сергей Агеев, а редактором — Татьяна Тимакова. Среди дополнительных материалов, которые войдут в книгу, — предисловия Ильи Кукулина и Вячеслава Курицына; одно из них COLTA.RU предлагает вашему вниманию.

Я познакомился с Агеевым за двадцать лет до его смерти, на семинаре молодых литературных критиков в Юрмале, который длился, сейчас сказать странно, полтора месяца, можно успеть обсудить все человеческие и эстетические пристрастия. Именно обсуждений, однако, прояснения позиций, споров с Агеевым я не помню, в памяти остались вещи интонационные.

Во-первых, доза иронии и скепсиса (я был на 9 лет младше, в профессиональную тусовку попал впервые и думал, что это Саша меня пригнабливает), но тут же — во-вторых — всегда присутствовавшая за скепсисом доброжелательность.

Эти качества Саши никуда не делись и в эпоху бурных критических дискуссий девяностых. Критики в журналах, получивших свободу, с большим удовольствием провозглашали и припечатывали, и градус дискуссии порой казался ее смыслом: полемизируешь, следовательно, существуешь.

Выписывая в середине восьмидесятых на свою уралмашевскую кухню с полтора десятка таких журналов, я упивался ароматом большой жизни, которой мне казались тогда реплики Ст. Рассадина про Ст. Куняева и накал, с каким женщины по фамилии Иванова (кроме известной ныне в литкругах Натальи тогда орудовали еще две — одна с «демократической», другая с «реакционной» стороны) прозревали в частоколе петита судьбу России.

Я тоже хотел участвовать, хотел, чтобы на меня сослались — да хотя бы даже и припечатали!

Очень скоро я окунулся в эти моря, перья гудели, бумага терпела. И на фоне иных бумажных солдат (А. Немзера, П. Басинского, Б. Кузьминского, да и на моем) Саша Агеев выступал образцом сдержанности и полемической корректности. Хотя, конечно, это может быть аберрацией: лично меня он щадил, если и потрепывал, то по-дружески, вот и казался образцом корректности, а кому доставалось от него по полной — тому казался, возможно, образцом чего-то иного.

Дело в самом модусе существования: все время находиться в поле публицистического напряжения казалось нормальным. Энергия и все такое.

Годы спустя мне ясно, что полемистом я был, может, даже и искрометным, но не слишком искусным, если считать искусностью содержательный контакт, а не продвижение своей точки зрения. Сказанные тогда же, в девяностые, Михаилом Гаспаровым слова, что диалог — это два нашинкованных монолога (в контексте юбилейных плясок вокруг Бахтина, в диалоге которого Гаспаров не находил ничего особо отличного от многовековых предшествующих обменов суждениями), ко мне относились в полной мере — и к большинству моих коллег тоже.

Я тешу себя тем, что осознаю свою зависимость от дискурса, склонность влипать в идейную (в моем случае «идеей» был постмодернизм) риторику, хотя степени-то зависимости все равно не осознать. А вот Агеев часто демонстрировал способность выйти из автоматической речи, сбить угол взора.

Скажем, в 1991 году Агеев опубликовал «Конспект о кризисе», где сообщал, что в великой русской литературе XIX века избыточно много тоталитарного пафоса и поклонение ее мощам может легко обернуться шипами. Подобные речи звучали к тому моменту из уст борцов с фаллологоцентризмом, но Агеев говорил изнутри либерально-демократической традиции, к которой и биографически, и во многом концептуально принадлежал, чем вызвал немалый переполох и подозрения. Человек ругает Солженицына и с симпатией высказывается о масскульте: возможно, болеет.

Этот абзац — все цитаты и ссылки не из сегодняшнего интернета, а из древнего «Голода». Там же мельтешат Сенчин—Фанайлова, Топоров—Пирогов, Шаргунов—Кузьмин… Потом все переехали в Фейсбук.

Помню свой личный спор с Сашей ближе к концу девяностых, когда он выражал неудовлетворение тем, что Бога стали наперебой писать с большой буквы, а я возражал, что чего же не отдавать уважительную дань почтенной традиции. Еще позже, когда новорожденная партия с националистическими прихватами (см. «Голод» № 93) получила вдруг 10 процентов на выборах и явились опасения, что флаги крови и почвы вскоре вновь взвеются как следует над нашими головами, Агеев написал, что это хороший знак — не в том смысле, что прекрасны именно националисты, а в том, что история продолжается и нас ждет впереди много интересненького. Интересненькое оказалось избыточно интересненьким, даже спокойный Агеев удивился бы, но тут что важно: его нацеленность на будущее, на движуху, на цайтгайст.

Движухой и был возникший в декабре-2000 проект «Голод»: академически ориентированный, стилистически сдержанный литературовед Агеев выступил на самом острие актуальной журналистики. «Голод» — это онлайн-репортаж с колосящихся медиаплантаций.

Разумеется, встроенная медийность как сердцевина эпохи описывается теоретиками уже полвека. «Общество спектакля» Дебора сочинено в конце шестидесятых, брошюра Бодрийяра про исчезновение реальности в связи с прямой трансляцией войны в Заливе — после войны в Заливе, которая тоже была не вчера. «Комментарии комментариев комментариев» давным-давно стали эмблемой занудных изводов постмодернизма.

Да что далеко ходить, в том же «Русском журнале», где завелся «Голод», до него существовала рубрика, например, «Критика литкритики» Яны Соколовой. Более того — и сам я вел сначала на сидевшем в соседнем кабинете «Гельман.Ру», а потом в «РЖ» «Курицын-уикли», где и мощная гостевая книга функционировала, и сами выпуски нередко строились на отзеркаливании медийных кастрюль.

Но Агеев резко заострил прием.

В пилотном выпуске «Голода» он сообщил:

«Я читаю от пяти до десяти ежедневных газет со всеми их приложениями; все приличные еженедельники в обложках и без; минимум десять ежемесячных литературных и окололитературных журналов; 20—25 разного качества и жанра книжек из тех минимум ста, которые за месяц проходят через мои руки; 10—15 сайтов рунета…»

И весь этот пучок ссылок, щепотку бактерий бросил на зеркальце микроскопа, а там «контент» начал зажигать, не слишком подчиняясь воле творца.

Подчиняясь, конечно, но было уже ощущение, что скоро перестанет.

Вскоре после того как Агеев разжег свой гипермедийный «Голод», я покинул Москву, в которой прожил десять лет, и почти покинул медийное поле, опыт существования в котором к тому моменту был в два раза продолжительнее. Насколько это было связано именно с усталостью от публичности, вспомнить сейчас уже сложно, но со СМИ начиная с 2002-го я сотрудничал редко, социальных сетей не осваивал, культивировал приватные формы (вместо «Курицын-уикли» в мировой паутине, претендовавших на всекосмическую панораму литжизни, — «Курицын-кабаре» в клубе на задворках Сенной площади, где неспешные петербуржцы могли показать подобным себе, какой они сочинили свежий перформанс с подмалевкой или как хорошо они умеют играть на губной гармошке). В начале нового десятилетия жизнь заново погнала и в столицу, и в медийную чехарду; в частности, я завел себе Фейсбук, а большинство из читающих меня сейчас с этим прибором, вероятно, знакомы.

Это «социальная сеть», точь-в-точь похожая на выпуск «Голода» Агеева, только зело анимированная.

Авторы свежих соображений и скандальных ситуаций представлены здесь не только как материал для хищных манипуляций коллекционера, но и сами по себе. Они пищат, подпрыгивают, загораются лампочками, проваливаются в люки с победоносным «хоп» и фиолетовым цветком на длинном стебле, способны моментально дополнять свою точку зрения новыми аргументами и аудиоматериалами.

Если раньше ржавый карбюратор принципиального мнения нужно было волоком волочь на информационное поле, а там уж как знать, даст ли он всходы, то ныне это поле само покрывается всеми свежими продуктами интеллектуальной деятельности в режиме онлайн и ежесекундно содрогается в оргазмах оперативных интерпретаций.

Реализация метафоры Борхеса, немножко слишком ожившая вавилонская библиотека. Издалека она мнилась застывшей музыкой, а вблизи обернулась кислотных тонов муравейником.

Когда я в начале своего творческого пути бормотал про постмодернизм, порождающий интерактивную литературу, то не знал, что имел в виду. Литературное поле, информационное поле — все ведь это образы, а не физические объекты. При появлении агеевского «Голода» я подумал: вот он, почти ожил образ, сковородка с означающими. Пусть без меня, я успел насладиться им как идеей и охладеть. А Фейсбук и вовсе убрал образную составляющую понятия, это медийная поляна в прямом смысле слова.

«Ермолин довольно занудно разбирается с откликами, поступившими на первую статью». «Быков работает грубо, жирными (сальными), так сказать, мазками, так что учиться у него не надо». «В самом конце Игорь Клех говорит фразу вроде бы дежурную, но вескую». «В обрисованной коллизии отражается не личная проблема Крусанова, но общий эстетический и мировоззренческий тупик, в котором очутилась современная русская проза, если не вообще литература». «Не начинается ли и впрямь в России “застой”, как считает один популярный публицист?» «Последнее же решение комментировать нет никаких сил — то есть ниже Букер еще не падал…»

Этот абзац — все цитаты и ссылки не из сегодняшнего интернета, а из древнего «Голода». Там же мельтешат Сенчин—Фанайлова, Топоров—Пирогов, Шаргунов—Кузьмин… Потом все переехали в Фейсбук.

Тут надо заметить, что завел я себе эту игрушку весной 2012 года, поступив на работу, как служебный инструмент, и первые полгода не слишком обращал внимание на кипение контента. Лишь с осени я начал читать френдленту и иногда (очень редко, впрочем, и еще реже метко) ее комментировать, и вот весной 2014 года я эти процессы свел примерно к нулю. Но, стало быть, в течение целых полутора лет я сначала, может, по часу, а к концу уже даже, может, в иные дни и по два (если вдуматься, это аналог литра водки, см. «Голод» № 57) в день приникал к источнику, полезность которого, очень может быть, оставляла желать лучшего.

Да, благодаря информационной самобранке я узнал о многих великолепных вещах типа моста через голландскую речку, который расположен ниже уровня воды, и шестнадцати способов бросить есть сладкое, не выходя из кондитерской. Да, как инструмент связи очень даже функционально, и ссылки на статьи лучших публицистов, само собой, тоже удобно ловить…

Меня удивило, кстати, по возвращении в медиасферу, как много у нас стало лучших публицистов. Не просто отважных и принципиальных, остроумных и умеющих подбирать слова, а еще и образованных, ориентирующихся в предмете, анализирующих нагнетание говн в отечестве в дюжинах великолепных контекстов… В плюс к триумфу гиперинтерактивной структуры еще и праздник профессии, я это без иронии.

Но после «без иронии» — законное место для «но».

Нашинкованные монологи измельчались все молекулярнее. Такая, казалось бы, возможность для всестороннего обсуждения предмета: задай вопрос, уточни позицию, выставь мнение, проясни его, сверь термины... Нет.

Укол-отскок-царапина-реплика; сзади подкатывает, как рвота к горлу, следующий пост. То, что технологически напоминает игру кастальских бус (при чтении «Игры в бисер» хотелось в нее играть, но неясны были формы, в которых бусы прикатят), ритмически меньше всего вышло похожим на восседание на берегу ручья под щебетание арфы.

И того горше — наслаждение слогом и логикой лучших публицистов скоро начало утомлять своими аутоэротическими обертонами: ну представьте, что на дворе война-блокада, а вы листаете кулинарную книгу с большими картинками.

Все написано верно, и справедливо, и не по лжи, и логично, и с блеском, а реальность зарастает чертополохом — и, кажется, тем проворнее, чем справедливее мои френды ее уестествляют.

И это ощущение полной бессмысленности работы хорошо устроенной, человечески и литературно одаренной и недурно тренированной машины нарастало и тревожило. А сама машина — наверное, хотя бы подспудно эту бессмысленность осознавая, а кому такое про себя понравится — явственно теряла лицо.

Чем больше растопыривалась над горизонтом красная задница политической катастрофы, тем менее конвенциональными становились интонации (сложно было предположить, согласитесь, что слово «фашист» станет в преддверии семидесятилетия взятия Рейхстага самым распространенным в русском обществе ругательством, причем адресовать его друг другу будут практически все заинтересованные субъекты).

Информационный гул не утихает с нажатием кнопки «выйти», поселяется в голове, разъедает мозг изнутри. Собственно, пятнадцать лет назад я отвечал Агееву в «Уикли» на первый «Голод», на это вот «читаю в час четырнадцать брошюр», что не надо, Саша, столько актуальных мнений живому человеку, он не заточен под такую нагрузку. И вот я, как читатель Фейсбука, оказался на агеевском месте сам.

«Голод» — как точно отыгралось слово. Физиология в Фейсбуке засочилась, как газ через дырочки. Человек ведь не только мнение там высказывает, он — используя весь арсенал технических средств — с головой себя выдает: предательское селфи, сорвавшиеся с языка комменты о бабушке, распорядок дня, метки у столбов. Костры амбиций. Другие амбиции стухлись, а тут хоть поставят лайк.

И списки вдруг задымили по фарватеру, баржи со списками, кто подписал, что именно, кто ответил и что особо — а кто же не ответил, кто не ввязался; нет, брат, мало того что ты не подписал текст «а», ты все равно фашист, пока не подписал «б», в преамбуле которого указано, что кто не подпишет — фашист.

Надо его просто не впускать в ворота, этот гул, закинуть Фейсбук под диван, в пыльный угол, но нужен был толчок, и толчок случился. За несколько дней до того, как мне было доверено такое важное дело, предисловие к Сашиной книжке, я впервые в жизни оказался в Крыму.

Март-2014: аннексия-присоединение-воссоединение-захват-возвращение — лексику ты помнишь, читатель.

У меня тоже было какое-то свое отношение к ней, к этой лексике. Вернее, не к лексике, нет. Я не разделял, может быть, мазохизма моей френдленты, призывавшей гром и молнию на головы всех россиян за то, что руководство так ловко оттяпало Крым. Но я разделял мораль: моей стране явно стоило оставить империалистическую риторику в библиотеке, ибо практическое ее применение ведет к системным перегрузкам (какая империя, если швейную машинку не можем произвести) и к дальнейшему нарастанию патриотического кала, который и так уже во всех вазочках и судках.

И вот в Ялте передо мной открыли ночью ворота какого-то украинского военного объекта, чтобы я — «наш», как выразились охранники, — мог пройти к расположенному на его территории дворцу эмира Бухарского. К русским, я привык, за границей относятся чаще нейтрально, иногда плохо, а тут меня только что не носили на руках. Новый телесный опыт, конечно, меняет мышление, но важно было столкнуться и просто с чужой логикой.

Я объяснял крымчанам, празднующим возвращение в Россию (из числа встреченных ликовали все: старики, молодежь, татары, сотрудники украинских силовых структур), что зря ликуют, что московская жопа не мельче, не чище киевской, тоже будет от чего выть. А они не понимали именно такого разделения на «мы» и «вы». В моем рассуждении я (вместе с прочими москвичами) был «мы», а крымчане — «вы», а крымчанам казалось, что «мы» — это и я, и они тоже. Что мы с ними «мы» вместе.

Люди возвращаются домой — ну как возвращаются с войны, из плена, из долгого путешествия, а я их пытаюсь предупреждать, что дома мало хлеба и много работы, и вообще, с точки зрения политкорректности, тем, что я тебя принимаю, я ущемляю твоего текущего сюзерена, а он ведь тоже субъект с правами, да кроме того, с твоим появлением лично у меня останется меньше фиников и табака.

Понятно, однако, что для крымчан это не аргументы против возвращения домой.

Мой друг-постмодернист Бавильский, мученик светотени и тоже герой «Голода», нарисовал в эти дни в Фейсбуке демотиватор «Мне Крым не нужен». Бавильский — человек глубоко аполитичный и рисовать не умеющий, этот пост был для него поступком и трудозатратным, и принципиальным. Ему казалось, наверное, что он проявил гражданскую зрелость. А велика ли зрелость сказать тем, кому нужен ты, что они для тебя обуза.

Оказалось, что дело не в разных принципах (либерал, империалист…), а в том, что медийный язык, внутри которого я существую, просто не имеет отношения к реальности, описывает какие-то иные события, другой предмет: вот что стало подлинным потрясением. Язык, допустим, верный, но все время — мимо.

В Москве марш против войны (я приехал как раз после российских маршей и крымского референдума). Какой войны, не понимали крымчане. Ну, войны с вами. С кем? В Ялте не было никакой войны, по пустынной набережной бегали дети, облако покачивалось над горизонтом, ни единого человека с ружьем, а «зеленые человечки», зловещий образ Фейсбука, переодетые российские спецребята без опознавательных знаков, страховавшие крымские власти на случай украинского сопротивления, упоминались в речи, да. Две крымчанки показывали друг другу на телефонах фотки парней из числа «зеленых человечков»:

«Такой симпатичный, смотри!»

В Крыму аннексия — а что такое аннексия? Слово из книжки. Исторический смысл событий состоит, видимо, в том, что несколько миллионов человек, четверть века куковавших в чужой стране, вернулись в свою, и произошло это без пальбы и бомбардировок. Естественный исторический смысл. С точки зрения крымчанина, это вряд ли «аннексия», а ведь именно крымчанин — основной субъект произошедшего.

Повестка дня, значения слов: все другое. Даже когда слова похожи. У нас когда подписанта за Крым именуют фашистом, в этом некий, что ли, научный пафос, радость эврики: смотрите — фашист. В Крыму слово «бандеровец» по отношению к украинским правым звучало постоянно, но без фейсбучной истерики, даже без осуждения: вот море, вот собака побежала с купированным хвостом, вот бандеровец, просто констатация, ничего личного.

Дважды за неделю слышал я в Крыму уважительные слова в адрес Рамзана Кадырова (который будто бы настоятельно попросил радикальную часть крымских татар сидеть тихо). Это важный результат крымских событий — в нашем новом регионе в моде (если такое даже гостю говорится) респект-уважуха к самому перспективному молодому политику России. Мина под будущее, может, и более жирненькая, чем эскалация русского национализма. Об этом в моем фейсбуке — ноль.

А мой фейсбук, лента его пестрая, — это ум, честь и совесть нации, лидеры общественного мнения, хорошие люди + упоминавшиеся выше лучшие публицисты.

Я понимал, что мы, эфирные тела Фейсбука, есть существа надмирные и экстерриториальные, но не знал, что настолько. Медийное поле высшей пробы, в создание которого и я внес толстую лепту, вовсе не соприкасается с действительностью, ку-ку.

В Крыму я Фейсбук вообще не читал, вернувшись в Москву, по инерции приоткрыл и тут же наткнулся на запись, которая оказалась последней каплей.

Эта запись принадлежала Сереже Кузнецову, тоже видному герою «Голода», автору, которого я два десятилетия читаю с большим интересом. Сережа — из тех субъектов медиасферы, кто не позволяет себе разнузданного тона, не участвует в травле «фашистов» и способен к рассуждениям крупной шинковки; воплощение, так сказать, позитивной стороны явления.

Начало записи было примерно таким: вот, дескать, говорят, что народ заслуживает свое правительство. Но какой считать народ? Тот, что сейчас, или в динамике? А дальше нужно было нажать на «еще», и там наверняка Сережа очень интересно разложил все по логике и по понятиям. Совершенно точно будет остроумно и, возможно, даже справедливо, и я получу удовольствие от текста.

И я понял вдруг, что мне абсолютно безразлично, заслуживаю ли я, как россиянин, своего правительства, или заслуживаю его только как современник, или не заслуживаю вообще. Не точка зрения Кузнецова неинтересна, а в принципе сам вопрос. Как и аффилированный с ним и неразрешенный со времени агеевского «Конспекта о кризисе» вопрос о вине Достоевского в слезинке ребенка. Я могу вернуться к этой дискуссии, когда выйду на пенсию, вряд ли она сильно продвинется.

Проблематика, к которой мы привыкли за десятилетия: вот, она никуда не приложима. И инструменты культурологические — тоже.

Предисловие к книжке — не совсем место для глобальных обобщений. Наверное, я к ним и не готов. Фейсбучный голодный пир, продемонстрировавший, в какие мышиные возни легко превращается ризоматичнейшая технология: доказывает ли это косвенно, что что-то не так в самой постмодернистской идее, в глобальном диалоге, в надежде на горизонтальные связи, которые при поддержке невидимой руки рынка сами вырулят в страну добра?

Может быть, постмодернизм совершает тот же тип ошибки, что совершил коммунизм: красные товарищи «недооценивали» привязанность человека к собственности, ну а мы недооцениваем его привязанность к вертикальному мышлению, к желанию верховодить и в беседе, и вне беседы, стоять выше на ступеньках хоть какой-то пирамиды?

В собственном быту, конечно, от принципов отказываться не обязательно. В идее открытых медиаплощадок дискуссионного момента для меня нет, горизонтальные системы представляются естественным способом организации сущего, а то, что с этим способом проблемы возникают, — ну так даже с любимой девушкой бывают проблемы, что же.

Надо, однако, трезво осознавать масштаб и смысл этих проблем.

Рост городского населения, количества пользователей интернета считается расширением социальной базы либерального, горизонтального, толерантного общества. Будет интернет в каждой школе — будущий казак просветится что твой голландец и не перемотнет нагайкой гомосексуала и лесбиянку. Так же и при развитом социализме считалось, что рост таких-то и таких-то графиков очищает от собственнических инстинктов.

Но в интернете человек тот же, что и за его пределами. Число сообществ, в которых работает любезный нам диалогический язык, расти не будет, а будет, напротив, сокращаться: просвещенное население воспроизводится, вы знаете, хуже непросвещенного. Хуже того: просвещенное население, формально поднимая на щит идею равноправного диалога, на практике тоже осознает ее в основном как способ продвигать монолог, а к гомофобу еще более нетерпимо, чем гомофоб к гомосексуалу.

Это значит, принципы недостаточно закрепить в голове и в сердце прочными карабинами. Жизнь течет, предметы меняют очертания, принципам нужно подвинчивать гаечки, протирать пролежни.

Собственно говоря, встать на позицию крымчан в истории с перебуториванием их земель — это как раз позиция постмодернистская (понять интерес Другого), либеральная (уважить меньшинство; крымчанам объединение выгодно, остальным россиянам не очень, что же, будем терпеть неудобства во славу толерантности). Но чтобы переключить позиции, пришлось прилететь на место происшествия; то есть в автоматическом режиме принцип срабатывает далеко не всегда, его каждый раз нужно прикладывать заново. Это тоже вписывается в п/м-концепцию пляшущего контекста, но успевать за плясками на практике — труд.

Агеев чуял подвох давно: про те же журналы, что я читал на уралмашевской кухне, он писал в 1989-м в ивановской газете, что не очень-то и стоит ликовать по поводу их гиннессовских тиражей (под два миллиона у «Нового мира», больше миллиона у «Дружбы народов», три — у «Юности»). Что на Пастернака ныне накинулись ровно те же глотатели букв, что упивались раньше Пикулем, к которому, возможно, позже благополучно и вернутся или перепрыгнут на какое-то грядущее чтиво, и весь этот процесс независимо от того, какого качества тексты в нем задействованы, есть прежде всего порождение шума и суеты вместо того, чтобы работать.

Вот что еще писал тогда Саша:

«Литература, как это всегда было в России, превращается в некий наркотик для “лучших” людей... То, что состав этого нового наркотика — правда, дела не меняет. Не все ли равно, от чего “балдеть” — от истины или от лжи. Жизнь-то не меняется».

Спустя дюжину лет он цитировал это в «Голоде», полагая, что уж теперь-то сам-то смог выкатиться из-под наркотического колеса. А я еще через чертову дюжину примерно теми же словами описываю уже эффект воздействия «Голода» и Фейсбука, полагая, что теперь-то уж точно смогу дистанцироваться.

Пугающая круговерть, конечно.


Понравился материал? Помоги сайту!

Сегодня на сайте
Space is the place, space is the placeВ разлуке
Space is the place, space is the place 

Три дневника почти за три военных года. Все три автора несколько раз пересекали за это время границу РФ, погружаясь и снова выныривая в принципиально разных, внутренних и внешних, пространствах

14 октября 20241016
Разговор с невозвращенцем В разлуке
Разговор с невозвращенцем  

Мария Карпенко поговорила с экономическим журналистом Денисом Касянчуком, человеком, для которого возвращение в Россию из эмиграции больше не обсуждается

20 августа 202410722
Алексей Титков: «Не скатываться в партийный “критмыш”»В разлуке
Алексей Титков: «Не скатываться в партийный “критмыш”» 

Как возник конфликт между «уехавшими» и «оставшимися», на какой основе он стоит и как работают «бурлящие ритуалы» соцсетей. Разговор Дмитрия Безуглова с социологом, приглашенным исследователем Манчестерского университета Алексеем Титковым

6 июля 202415798
Антон Долин — Александр Родионов: разговор поверх границыВ разлуке
Антон Долин — Александр Родионов: разговор поверх границы 

Проект Кольты «В разлуке» проводит эксперимент и предлагает публично поговорить друг с другом «уехавшим» и «оставшимся». Первый диалог — кинокритика Антона Долина и сценариста, руководителя «Театра.doc» Александра Родионова

7 июня 202421011
Письмо человеку ИксВ разлуке
Письмо человеку Икс 

Иван Давыдов пишет письмо другу в эмиграции, с которым ждет встречи, хотя на нее не надеется. Начало нового проекта Кольты «В разлуке»

21 мая 202422696