24 декабря 2018Литература
72030

Об Андрее Анатольевиче Зализняке

К годовщине смерти

текст: Александр Жолковский
Detailed_picture© Григорий Сысоев / ТАСС

Исполняется год со дня смерти Андрея Зализняка (это произошло 24 декабря 2017-го), еще одного великого человека, с которым я был на «ты», и я периодически вспоминаю о нем, перебирая детали нашего более чем полувекового знакомства.

Я неоднократно писал о нем (на сайте к его 80-летию есть даже моя запись этих виньеток), но хочется не повторяться, а сказать что-то, раньше не приходившее в голову.

Мы принадлежали к одному кругу — грубо говоря, юных структуралистов второй половины 50-х гг., учеников Вяч.Вс. Иванова, но Андрей был на два года старше меня, а вскоре вырос еще больше, съездив на год в Сорбонну и École normale, куда его, всем нам на зависть, отпустили. Птенцы одного гнезда, особенно близки мы не были, вместе не работали, совместно ничего не писали, я восхищался им с почтительной дистанции, но всегда ощущал взаимность своей к нему симпатии. И радовался тому, что существует где-то на расстоянии протянутой руки этот талантливый старший сверстник с открытой (хочется сказать — нежной) улыбкой.

Он был красив — немного девичьей красотой, говорил и читал лекции чуть ли не фальцетом, что не мешало ему быть поклонником прекрасного пола и пускаться иной раз в залихватские авантюры, но во что углубляться здесь не буду, хотя многие наши разговоры были как раз на эту вечно животрепещущую тему.

За шесть десятков лет нашего слегка далековатого приятельства ничего, кроме хорошего, я от него не видел.

Я уже описывал, как, когда я разводился (в 1960-е), он дал мне солидную сумму взаймы (на квартиру жене, будущей Арине Гинзбург), мудро присовокупив: «Только пообещай, что не будешь ко мне после этого хуже относиться».

Примерно в те же годы в гостях у общего знакомого (Мельчука?) он озабоченно отозвался о нашей со Щегловым ядовитой статье по поводу тартуского и прочего модного структурализма, предложив задуматься, не означают ли такие наскоки на других собственного внутреннего неблагополучия. Я ответил что-то вызывающе-петушиное, но запомнил этот урок навсегда. (Насколько успешно учел — другой вопрос.)

А в 1969-м, на моей защите, состоявшейся, несмотря на подписантство соискателя, он, уже доктор наук, выступил одним из оппонентов, чем способствовал уникальному присуждению диссиденту-гуманитарию кандидатской степени. Сам Андрей никаких протестных писем не подписывал, но каждый раз, когда вставал вопрос о защите науки, забывал об осторожности и подавал голос. Так в дальнейшем поступил он и в связи с лжетеориями Фоменко. Поэтому похвалы моей диссертации о синтаксисе сомали делю на два: 50% кладу на одобрение ее научных достоинств, 50% — на чувство общественного долга. Не знаю, что дороже.

Потом пришла эмиграция, разлука, но в 1985-м я поучаствовал в посвященном его 50-летию номере европейского журнала Russian Linguistics и вскоре окольными путями узнал, что мою статью о переносных залогах Пастернака он и его жена Е.В. Падучева оценили.

Впервые после почти десятка лет моей эмиграции, внутренне воспринимавшейся как безвозвратная, мы увиделись в мой второй приезд в перестроечную Россию, летом 1989-го, — в компьютерном лагере для молодежи, организованном прорабом лингвистической перестройки Сашей Барулиным под Переславлем. Саша собрал цвет нашей науки. Помимо Зализняка и Падучевой помню там Сережу Старостина и Наташу Чалисову, а также многочисленных компьютерщиков; в огромном пустом автобусе на станцию за мной, полузаконным иностранным визитером, приехал юный кандидат наук Володя Плунгян, ныне академик.

В тот день Андрей поразил меня рассказом о своей неуверенности в роли лектора. Кажется, это было связано с болезнью сердца. Я тогда делал доклад о глубинной структуре толстовского «После бала»; Андрей пришел, послушал, потом расспрашивал, как дается мне преподавание в Штатах. Это был редкий случай, когда ему вроде бы было чему у меня поучиться. В дальнейшем кризис, как известно, прошел, и Андрей стал любимцем студенческих аудиторий — и в МГУ, и в Женеве (по следам Соссюра ☺).

В мои приезды мы опять стали видеться, но через некоторое время я был отлучен от их дома — ввиду недовольства Падучевой моими критическими выступлениями о нашем некогда общем кумире В.В. Иванове. Встречи с Андреем стали реже, случаясь лишь в гостях у общих друзей, но оставались по-прежнему дружескими и откровенными. Помню, как однажды, изрядно выпив в гостях у А.Ш., мы легли в сторонке на какой-то большой топчан и долго говорили по душам — о жизни, работе, женщинах, возрасте. Я говорил, что чувствую старение, он — что пока не сдается.

Когда стал приближаться его 80-летний юбилей, Владимир Александров, несколько раз снимавший меня, сообщил мне, что делает фильм об Андрее и уже заручился его пожеланием, чтобы я почитал что-то из своих о нем виньеток. В фильм вошло немного, но на сайте Института славяноведения есть, как я уже сказал, полная запись.

И вот запись есть, и память есть, а Андрея нет.

Есть его книги, которым нет нужды давать здесь оценку — она бесспорна. Некоторые из них стоят у меня на полке с его дарственными надписями: «…Алику… дружески…»; «…Алику… с наилучшими пожеланиями…»; «…Алику… с непреходящим восхищением его жизненной силой…»

Ну, это все так, благожелательно, комплиментарно, но ничего особенного. А одна надпись дорога мне по-настоящему. Она — на антифоменковской «Истории и антиистории»:

Дорогому Алику,
величайшему
из понимателей,
дружески
Андрей
29 декабря 2001

Тоже, конечно, отчасти дежурный комплимент, естественный в инскрипте доброму знакомому, но важно, чтό именно выбрано для похвалы: способность к пониманию.

Во-первых, потому, что в нашей профессии — филологии — это едва ли не главное качество: надо уметь понимать изучаемые тексты, понимать, что о них думают другие, и понимать, что следует делать с ними тебе.

Во-вторых, потому, что на хорошее понимание я могу претендовать с гораздо большим основанием, чем на обширные познания, и Андрей это вот именно понимал.

В-третьих, потому, что сам он был действительно чемпионом по пониманию — как на словесном микроуровне (каким-то чудом разобрав, чтό написано в нечитаемых берестяных грамотах), так и на самом общем, текстовом (сумев построить свое доказательство подлинности «Слова» на осмыслении гигантских масштабов его филологической неподделывабельности).

И в-четвертых (и последних), потому, что написаны эти драгоценные для меня слова были и правда, видимо, всерьез — как выяснилось из фейсбучной записи его молодого коллеги (и немного Эккермана). С законной гордостью процитирую:
«В 2013 году он говорит много об А.К. Жолковском, о его “быстроте решения”, о том, какой у него редкий дар понимать людей, в то время как другие лингвисты вокруг слышали только себя <. . .>» («Сорок дней. Из личных воспоминаний»; Дмитрий Сичинава, 31 января 2018 года, 19:01) [1].

Чем закончить, не знаю. Пожалуй, просто: «Не говори с тоской: их нет; / Но с благодарностию: были».


[1] Запись доступна friends only и приводится здесь с разрешения автора.

ПОДПИСЫВАЙТЕСЬ НА КАНАЛ COLTA.RU В ЯНДЕКС.ДЗЕН, ЧТОБЫ НИЧЕГО НЕ ПРОПУСТИТЬ

Комментарии
Сегодня на сайте
«Мы заново учимся видеть»Colta Specials
«Мы заново учимся видеть» 

Философ Виталий Куренной, архитектурный критик Сергей Ситар и архитектор Юрий Григорян дискутируют о парадоксах российского пейзажа и культуре быстрого уродства

21 марта 201922640
Алекс Патерсон из The Orb: «Нас предупреждали: “Остерегайтесь пить местную воду, лучше пейте водку!”»Современная музыка
Алекс Патерсон из The Orb: «Нас предупреждали: “Остерегайтесь пить местную воду, лучше пейте водку!”» 

Лидер британской группы, заменившей Pink Floyd поколению 90-х, — о новом альбоме в стиле Airbnb, русскоязычных сэмплах и мифогенном фестивале «Бритроника»

21 марта 201919160