15 января 2014Литература
84330

Михаил Еремин: «Мне тяжело оттого, что я действительно остался один»

Дарья Суховей встретилась с классиком русского литературного авангарда

текст: Дарья Суховей

Осенью 2013 года петербургский поэт Михаил Еремин выпустил 8-ю книгу «Стихотворения. Кн. 5». Книга вышла в петербургском «Пушкинском фонде», как и четыре предыдущие. Целиком состоящая из восьмистиший, она продолжает творческую стратегию, которую Михаил Еремин разрабатывает в течение последнего полувека. Дарья Суховей пришла поговорить с Михаилом Ереминым о новой книге. Но вместо комментариев к текстам получился просто разговор если не обо всем, то о многом. В том числе о поэзии.

© Николай Симоновский, «Пушкинский фонд»

— Что в вашем детстве или в юности подвигло вас стать поэтом?

— Начало я не могу определить. Но трое из нас встретились уже в школе — [Владимир] Уфлянд, [Леонид] Виноградов и я. Мы учились в одном классе.

— И там сбились в компанию?

— Ненадолго, на какое-то время нас раскидало, после школы мы встретились, и тут уже все началось…

— А в школе не пытались ничего писать?

— Забавно, но в школе мы были уже поэтами.

— То есть воспринимались окружающими как поэты?

— Нет, только друг другом, самими собой.

— Писали поздравления к школьным праздникам?

— Ни в коем случае!

— То есть уже тогда никакого участия в официальной литературной жизни. Просто тетрадочки-листочки, которые ходили между вами?

— Тетрадочки, которые ходили в узком кругу. Несколько позже, в 50-е годы, с середины 50-х годов… я не буду называть их, но возьмем три такие поэтические группы. Одна, скажем, была настроена на публикацию…

— В советской печати?

— Да, на публикацию, пусть и с дальнейшей критикой. В той печатной действительности она была настроена на это. Вторая группа — угадывается, наверное, о каких группах я говорю, — была настроена на то, что ну, конечно, неплохо было бы напечататься, но сохранив при этом лицо… И третья группа, которую я называю содружеством, — там было совершенно другое отношение: никакого внимания к печатанию. Все, что было написано, должно было «осуществиться». То есть быть записанным на листочке бумаги, звучать в декламации знакомых, ходить в каких-то списках, осесть в чьем-нибудь архиве, стать цитатой в газетном фельетоне, попасть в зарубежные издания или в архивы КГБ (не архивы, конечно, а понятно что!) — все это уже «осуществление». Не печатание, а осуществление продукта. Вот это осуществление было намного важнее каких-либо публикаций.

— А читали в детстве?

— Да, конечно. И довольно рано начал читать.

— Что читали?

— Многое было малодоступно. Поэтому Пушкина… Все тогда было малодоступно, не только книжки. Блокада.

— И книжки летели в печку…

— И в печку летели, и мало кто в этот момент занимался чтением. Не было так, чтоб люди не работали, а читали. А что касается детей, которые здесь оставались, — то довоенная детская литература, какие-то «Чижи» и «Ежи» попадались. И взрослая — Пушкин, Лермонтов, Некрасов.

— Вы здесь в блокаду сколько пробыли?

— До весны 1942 года.

— А потом куда вас эвакуировали?

— На Кубань, с матерью. Малая земля.

— Там, наверное, еще менее культурная обстановка была. С едой получше, а читать нечего.

— Разумеется.

— А в школу вы пошли в каком году?

— В 1944—1945-м, я уже вернулся. Когда сняли блокаду, у матери нашлись какие-то знакомые, трудно же было попасть в Ленинград… Но ей как-то удалось…

— А она чем занималась?

— Родители мои кончали ЛИСИ, они строители. Я очень плохо помню это.

— То есть были прикреплены к какому-то предприятию?

— Они строители, работали в строительных организациях. Мать по архитектурному отделению. Поэтому я, собственно, и родился на Кавказе, потому что по окончании института они какое-то время прожили на Кавказе.

— По распределению туда попали?

— Скорее всего.

— Насколько я понимаю, вас и дальше носило по стране?

— С 1963 года я в Ленинграде бывал крайне редко, практически проездом, и вернулся только в 1991-м.

— А где вы были?

— Много где, от Калининграда до Находки. 10 лет в основном жил в Москве, до этого — в Москве и Средней Азии, на Кавказе, в Сибири.

— И чем вы занимались?

— Я недаром сначала жил в Ленинграде. Мое имя было на слуху гораздо больше, чем сейчас. И поэтому — переводы, мне давали поэтические переводы.

— С языков народов СССР? Это были подстрочники или вы знали какие-то языки?

— Нет, но я человек честный, у меня до сих пор лежит учебник киргизского языка, какие-то пособия по таджикскому… Я старался разбираться. В своем интервью Бродский как бы вторит Ахматовой, Ахматова говорила тому же [Анатолию] Найману, что переводы — это плохо для поэта, это вредно для мозга, для таланта и т.д. На мой взгляд, это совершенно неверно. Я переводил ровно столько, чтобы была возможность существовать, а не, как говорилось в то время, «километрами».

— Стихи переводили или прозу тоже?

— Стихи. И считал это замечательным упражнением в версификации.

— Это же деятельность, при которой не нужно ходить на службу. С редакциями, наверное, можно было общаться по почте, все равно, где жить, — зачем вы тогда уехали из Ленинграда?

— Дело в том, что в союзных республиках, куда меня приглашали, мне давали жилье и все необходимое. Но рекомендации, разумеется, шли из центра, из Гослита. Я работал в трех редакциях — Гослит, «Восточная литература» и еще какая-то третья. Но все московские.

— А когда вы начали переводить поэзию?

— Переводческий стаж у меня считается с 1956 года. Первой публикацией был перевод с таджикского в 1956 году. А вообще я состою в этой организации — теперь она называется Союз российских литераторов — с 1956 года. Общий рабочий стаж считается от первой записи в документах, в метрике штамп о работе — в 1952 году. Это мне было 16 лет, но даже паспорта еще не было. И, к сожалению, во всех своих путешествиях я потерял эти уникальные метрики.

Ахматова говорила Найману, что переводы — это плохо для поэта, это вредно для мозга, для таланта и т.д. На мой взгляд, это совершенно неверно.

— Вы участвовали там, куда вас заносила судьба переводчика, в местной литературной жизни?

— Нет. Я был столичной штучкой.

— А стихи про эти странствия вы писали?

— Наверное, нет.

— Для вас вообще важно, где написано стихотворение?

— Тоже нет.

— То есть точка отсчета мира находится в самом поэте?

— Для меня есть только временная последовательность. [Генрих] Сапгир писал книгами, а про меня он сказал, что я всю жизнь пишу одну книгу. И я думаю, что это справедливо.

— А сколько вы написали стихотворений?

— За триста.

— Вы пишете рукой или на компьютере?

— На компьютере я только переделываю или дописываю.

— Бывает, что вы правите опубликованные стихотворения?

— Несколько стихотворений при переиздании я бы изменил на уровне строчки или даже полустрочки, а так нет.

— Сколько времени вы пишете стихотворение?

— У меня было несколько лет, когда получалось одно-два стихотворения в год. А новую книжку я написал за четыре года.

— Сорок стихотворений за четыре года — примерно десять стихотворений в год, стало быть?

— Да. Медленно я делаю все это.

— А что нужно для того, чтобы писать стихи? Тишина?

— Не знаю. Болдинских осеней у меня не бывает.

— А сильные потрясения влияют?

— Сильные потрясения когда-нибудь аукнутся, но не по следу. Не сразу.

— Кого из современных поэтов вы читаете?

— Все, что мне оказывается доступным.

— И что из этого вам наиболее интересно и симпатично?

— Моего я почти не нахожу, есть интересные для меня авторы… Но не мое… Вот, скажем, тот же Иосиф Бродский. Замечательный русский поэт второй половины XX века. Но все им написанное — это абсолютно не мое. Так же как мое — не его. Поэтому у него никогда не было внимательности к моей поэзии. Но при этом мы не были абсолютно чуждыми друг другу людьми, у нас были теплые, приятельские отношения.

— А другие ровесники и современники? Как вы вообще относитесь к своему поколению?

— Из стихов всех участников лито Горного института можно составить одно неплохое стихотворение. То же самое можно сделать со стихами участников лито Технологического института. Из стихов участников «Филологической школы» невозможно составить одно стихотворение. Ну не присобачить [Сергея] Кулле к Уфлянду, и меня туда же не всунуть! Это довольно редкое явление для литературного содружества.

Иосиф Бродский. Замечательный русский поэт второй половины XX века. Но все им написанное — это абсолютно не мое. Так же как мое — не его.

— Хотелось еще спросить вас про ваше отношение к обэриутам. Я понимаю, что вы их любите, но кто из них самый любимый?

— У каждого из них мне нравится что-то свое, что-то у Хармса, что-то у Введенского. Вся «Филологическая школа» началась с футуризма. Маяковский, Хлебников, затмивший Маяковского, Пастернак…

— А Крученых? Или он не был доступен?

— Он был доступен, я даже с ним знаком был. Обэриуты, акмеисты, Пастернак и Маяковский воспринимались нами серьезнее, чем Крученых. Я его всего один раз в жизни видел, меня с ним познакомили, я был у него.

— Вы показывали ему свои стихи?

— Нет.

— А с кем из старших товарищей вы еще общались?

— Мы не стремились к знакомству с тогда жившими литературными старцами.

— «Филологическая школа» с подачи Уфлянда позиционируется как первая акционистская группа. Насколько это справедливо?

— Я думаю, да, так оно и было. В перформансе, когда студенты-филологи ели тюрю на ступенях филфака, участвовал весь состав «Филологической школы».

— В каких перформансах еще участвовали лично вы?

— Ну, например, в распевании песен на ходу — хлебниковских «Тулупов», и, кстати, публика относилась очень неплохо. А еще было лежание на Невском, в начале Невского, возле редакции журнала «Нева», о котором пишет [Лев] Лосев, — это тоже был перформанс — или вождение «каравая» на улице.

— А люди, прохожие подключались?

— Не подключались, но очень ласково смотрели на это, никаких протестов со стороны населения не было.

— А каково вообще — жить и чувствовать себя классиком?

— На самом деле я один из многих, и мне тяжело оттого, что я действительно остался один.

— Ну не совсем один — в кругу друзей есть еще Владимир Герасимов, он стихов не писал, но был и остается рядом. Расскажите про него.

— Он тяжело болен, перенес инсульт. Но у него остались фантастическая память, интерес к культуре, в основном к изобразительному искусству, к каким-то новым журналам, к выставкам, о которых я даже и не слышал. Ходит вот сейчас в Эрмитаж с внуком.

— Чем он занимался?

— Он был ходячей энциклопедией.

— А работал, числился он где?

— Мало где. В основном при редакциях — «Аврора», «Костер».

— А вот если бы сейчас представить себе, что я, сидящая у вас в гостях, куда-то исчезну, а за этим столом вдруг — ну как будто все живы — соберется весь ваш дружеский круг, вся «Филологическая школа»…

— Ну, не исчезайте, оставайтесь здесь и со мной, и с ними. А вообще все наше общение так и происходило во времена моих отъездов — не по переписке и телефонным звонкам, а именно так, напрямую, когда я приезжал, за столом. Когда это общение было — мы были. И именно из этого состояла жизнь.

Комментарии

Новое в разделе «Литература»SpacerСамое читаемое

Сегодня на сайте

К чему нам сантиментыОбщество
К чему нам сантименты 

Полина Аронсон и Владислав Земенков о том, как борьба с дискриминацией превращает нас в изолированных невротиков, и о том, почему всем нам остро нужен новый сентиментализм

20 ноября 201820270