26 июня 2017Литература
12042

«В вечной борьбе с бытом за бытие»

Бронислав Сосинский о встречах с Мариной Цветаевой

 
Detailed_pictureМ. Цветаева. Фавьер, 1935

Проект «Устная история» при поддержке Фонда Михаила Прохорова продолжает оцифровывать и публиковать архивные и новые беседы с представителями науки и культуры XX века. 18 июня 1969 года Виктор Дувакин, один из пионеров «устной истории» в СССР, поговорил с Брониславом (Владимиром) Брониславовичем Сосинским (1900—1987) и его женой Ариадной Викторовной Черновой-Сосинской (1908—1974). COLTA.RU публикует фрагменты беседы с Сосинским, посвященные Марине Цветаевой. Полностью материал доступен на сайте «Устной истории».

О дуэли в защиту Цветаевой

Бронислав Сосинский: Вот когда я познакомился с Мариной Цветаевой. После долгих хлопот удалось Ольге Елисеевне Черновой-Колбасиной, моей теще, вызвать Марину Цветаеву в Париж из Праги. Это было довольно трудно в смысле материальном.

Виктор Дувакин: Простите, я вас не понимаю, она еще не была вашей тещей!

Сосинский: Тогда еще нет, я был женихом.

Дувакин: А, значит, вы познакомились с ней…

Сосинский: А познакомился я в 24-м году.

Дувакин: Вот что! Ну да, она сказала, что вы четыре или пять лет были женихом и познакомил вас Вадим Леонидович Андреев в Париже.

Сосинский: В Париже.

Дувакин: Так, и, значит, Ольга Елисеевна Чернова-Колбасина хлопотала о переезде…

Сосинский: …Марины Цветаевой из Праги в Париж. И это ей удалось. И в смысле виз, потому что один из ее дальних родственников был министром здравоохранения в правительстве французском.

Дувакин: Чей?

Сосинский: Ольги Елисеевны.

Дувакин: Да?

Сосинский: Эрнест Ляфон. И, значит, еще и в материальном смысле: переезд и так далее. Даже дело дошло до того, что она по приезде семьи Эфрон—Цветаевой в Париж устроила их у себя в доме, где было три комнаты: одна комната ушла Цветаевым. А мы тем временем, я и Вадим Леонидович Андреев, бывали у Черновых, и, конечно, там же немедленно и познакомились с Мариной Ивановной.

<…>

Дело в том, что мне как-то легче будет о ней говорить, если я вам расскажу одну историю, которая произошла после, скажем, ну, трехлетнего знакомства с Мариной Цветаевой. Был такой ежемесячник «Новый дом», потом переименовали его в «Новый корабль» под редакцией Мережковского, Гиппиус, Ходасевича, Берберовой — в этом журнале Марина Цветаева была оскорблена.

Дувакин: Чем оскорблена?

Сосинский: Ну, ее назвали чуть ли не проституткой.

Дувакин: Это что, специально рецензия была?

Сосинский: Рецензия [1].

Дувакин: А что было поводом?

Сосинский: Поводом был выход ее замечательной книги «Ремесло», и автор статьи, перефразируя и переставляя фразы, сделал публичный дом из одного ее стихотворения. И также в этой статье он обрушился и на Алексея Ремизова. Я чувствовал…

Дувакин: Простите, я вас перебиваю, но мне хочется все же понять суть обвинения. Что тут — безнравственность или имелось в виду, так сказать, политическое проституирование, что она вот, может быть… там стихи о Маяковском…

Сосинский: Нет, не политическое, а в смысле того, что это, значит, ну, что ли, эротически влюбленная... вот, скажем, «Поэма горы», «Поэма конца» — влюбленная поэтесса, которая позволяет себе писать вот такие вещи. Причем были выдраны две-три строки из ее поэмы, в которых… в составе которых получалось неприличие, — вот какой смысл был этой статьи…

Дувакин: Был составлен из надерганных строчек…

Сосинский: Да.

Дувакин: …какой-то монтаж с похабным оттенком.

Сосинский: С похабным оттенком.

Дувакин: Верно я сформулировал?

Сосинский: Точно, точно, совершенно верно.

Дувакин: Ага, не знал об этом эпизоде ничего.

Сосинский: А Алексея Ремизова они одновременно там, в другой статье… обрушились на него за то, что он «грабит», что он занимается плагиатом, что «грабит» покойников. В общем, сделали из него такого мародера и подлеца, будто он обокрал протопопа Аввакума, обокрал русские сказки, Афанасьева и так далее. В общем, я счел своим долгом вступиться, конечно, за Марину Ивановну, и на вечере, который был устроен по другому поводу… Такой был Союз молодых поэтов…

Дувакин: Под названием «Колесья»… что-то такое… говорила Ариадна Викторовна.

Сосинский: Нет, «Кочевье».

Дувакин: «Кочевье»?

Сосинский: «Кочевье» — это была другая организация, это мы с Марком Слонимом и Андреевым создали «Кочевье» в противовес «Зеленой лампе», которая была у Зинаиды Гиппиус и Мережковских, вот.

Дувакин: А сейчас вы говорите?..

Сосинский: А Союз молодых поэтов — это была такая специальная группа, которая тоже почти раз в две недели устраивала свои концерты. Это была такая, скорее, профессиональная организация — помогать друг другу.

Дувакин: В Париже?

Сосинский: В Париже.

Дувакин: А концерты эти имели характер…

Сосинский: Литературные концерты, конечно.

Дувакин: Ну да, литературные вечера. Они что, были открытыми?

Сосинский: Открытыми.

Дувакин: На них продавались билеты? Или тоже замкнуто?

Сосинский: Нет. Это по типу французскому было сделано. Мы ходили в кафе в подвале, садились за столик и платили за то пиво или за то вино, которое вы закажете.

Дувакин: И всё?

Сосинский: Всё.

Дувакин: И что, за это получали какие-то проценты?

Сосинский: Нет, никто ничего не получал.

Дувакин: Какое же в этом профессиональное?.. Я понял, что это профессиональное <нрзб>?

Сосинский: Нет, Союз молодых поэтов был профессиональным в том смысле, что если какой-нибудь молодой писатель оказывался в тяжелом положении, то ему помогали.

Дувакин: Из чего? Из каких средств?

Сосинский: Бегали по богатым людям русской колонии…

Дувакин: Ах, просто так. Я думал, что это были платные вечера в пользу молодых поэтов.

Сосинский: Нет-нет.

Дувакин: Я так думал.

Бронислав СосинскийБронислав Сосинский

Сосинский: И вот на этом вечере я выступил с заявлением, что даю пощечину, общественную пощечину, редакции журнала «Новый корабль». Ну, тут разразился скандал. Председательствующий, такой Антонин Ладинский, который недавно умер в Советском Союзе, потушил электричество. Ну, в общем, скандал этот имел большой отклик.

Дувакин: Что, бить хотели?

Сосинский: Да. На следующем вечере, куда я тоже, конечно, пришел, естественно, было продолжение этих событий. Молодой, самый молодой, представитель редакции — конечно, не Мережковский, не Гиппиус и не Ходасевич, а Юрий Терапиано, впоследствии очень известный критик за рубежом, — он дал мне уже не общественную пощечину, а физическую. И у нас произошла драка.

Дувакин: То есть вы ему дали сдачи, и…

Сосинский: Ну, драка, в которой все-таки оказалось… у меня такое впечатление, что мне была нанесена пощечина, несмотря на то что, конечно, драка была, но <нрзб>. И я его вызвал на дуэль. Тогда мы еще были все… еще жили в таких традициях XIX века.

Дувакин: Вы ведь все были бывшими офицерами?

Сосинский: Да. Я был… нет, я был унтер-офицером.

Дувакин: Вы не были офицером?

Сосинский: Нет, офицером не был. И вот…

Дувакин: Но тогда он был вправе, по офицерскому кодексу старому, отказаться. Что он будет драться… Ведь вы ж дворянин?

Сосинский: Дворянин, конечно, барон, но дело не в этом. Дело очень пикантное…

Дувакин: Если по кодексу, то отказаться — и всё.

Сосинский: Но самое забавное здесь то, что неожиданно меня вызвали в полицейское управление по месту жительства. И комиссар, улыбаясь, передал мне текст заявления генеральному прокурору Франции, подписанного Мережковским, Гиппиус, Ходасевичем, Берберовой и другими людьми — редакцией «Нового корабля», — с предложением выслать из Франции Сосинского, который ведет себя недостойным образом, вызывая на дуэль, давно запрещенную во Франции…

Дувакин: Запрещенную во Франции?

Сосинский: Да. …Юрия Терапиано. Значит, вы понимаете, полицейский комиссар улыбнулся мне, рассмеялся: «Прочли?» Я прочел, подписался, этим дело кончилось. И этому делу ход не был дан. Но я все-таки не позволял Юрию Терапиано ускользать от меня в этом смысле и каждый раз при встрече (смеется) давал ему пощечину [2]. Так было целый год. Марина Ивановна, узнав об этом, прислала мне в подарок серебряное кольцо, которое имеет очень забавный рисунок — герб Вандеи, ибо тогда в нашем сознании символом благородства и чести была Вандея [3].

Серебряный перстень с гербом Вандеи, подаренный М. Цветаевой В. СосинскомуСеребряный перстень с гербом Вандеи, подаренный М. Цветаевой В. Сосинскому

Дувакин: Во-от как!

Сосинский: Вот так.

Дувакин: Значит, вы там, во Французской революции, были на стороне, так сказать, королевской Вандеи, понятно.

Сосинский: Да.

Дувакин: Все это давняя история, конечно.

Об отношениях Сосинского и Цветаевой

Сосинский: И в одном из писем, которые Марина Ивановна писала мне, запомнились такие слова: «Вот когда меня не будет на земле, то вы судите обо мне не по поступкам моим, а по умыслу. Поступки пропадут, а желания и умыслы останутся. И не забудьте, что там я буду излучать гораздо больше, чем излучаю здесь, потому что там не будет тетрадей, в особенности тетрадей, которые жадно смотрят на меня пустыми страницами и требуют бесконечной еды. Там я буду свободна от тетрадей. И тогда вы поймете, что я была лучше, чем на самом деле вы можете себе представить». Почему вот это она писала нам? Потому что мы были с Вадимом Леонидовичем [Андреевым] и с другим героем нашей эпопеи парижской — Даниилом Георгиевичем Резниковым, которые женились на трех сестрах [Черновых]…

Дувакин: Вот эта фотография, которую вы мне показывали.

Сосинский: Да-да, <нрзб> через сорок лет. Мы были… любили очень Цветаеву и очень по-разному в разное время подходили к ней, но у нас романа не было, и дружбы между нами и Мариной Ивановной не было, потому что, как мы ни восторгались ее стихами, как мы ни любили ее творчество, личный контакт нас всякий раз разочаровывал. Чем? Резкостью некоторой ее, насмешливостью иногда, а иногда просто с ее стороны поступками… ну, теми, что мы называем в быту неблаговидными.

Дело в том, что, конечно, надо о поступках, по ее совету, не говорить, а только думать о том, какой бы могла быть эта дружба. Ну, скажем, к Даниилу Георгиевичу Резникову она относилась с большой, я бы даже сказал, уже не симпатией, а некоторой влюбленностью. Дело в том, что она очень любила многих, и переписывалась с очень многими, и объяснялась в любви многим, выдумывая из каждого человека то, что она хотела себе представить.

Она была очень, если можно так выразиться, жадной к людям, в особенности к мужчинам моложе ее, и это было очень характерно во всем ее поведении, что нам немножко… не нравилось. А с другой стороны, мы как-то, отдавая ей должное, уважая ее и защищая, если можно… как видите, недавно я защищал ее, так сказать, с пистолетом в руках, хотя <нрзб>. Если вы сейчас посмотрите… если вы сейчас возьмете в руки «Антологию советской поэзии» [4], вышедшую в Нью-Йорке под редакцией Ольги Карлайл, которую недавно обругал в «Литературной газете» Перцов…

Дувакин: Метченко!

Сосинский: Перцов.

Дувакин: Перцов разве?

Сосинский: Да, в «Литературной газете» 28 мая… там статья о Цветаевой кончается так: «Мы так были близки с Цветаевой, что даже мой дядя вызвал на дуэль одного критика, который оскорбил Марину Цветаеву».

Дувакин: Этот дядя — это вы?

Сосинский: Это я.

Дувакин: Значит, Ольга Карлайл…

Сосинский: Это моя племянница родная, дочь Вадима Леонидовича Андреева. Вот, я хочу сказать, откуда это все о Цветаевой у нас. И еще одно обстоятельство. Вот я вам расскажу маленький такой эпизод, который я никогда нигде не рассказывал. Но это как раз вот покажет, ну, такую странную Марину Ивановну, которая никому неизвестна. Вот она, Марина Ивановна, просила ужасно, хотела познакомиться с Александром Федоровичем Керенским. Александр Федорович Керенский редактировал тогда газету «Дни», а я был секретарем тоже эсеровского издания «Воля России». И я заехал к нему и условился, что он к нам приедет, в дом Черновых, познакомиться с Мариной Ивановной. Александр Федорович Керенский — тоже очень оригинальная личность…

Дувакин: Жив?

Сосинский: Жив еще. Он ехал со мной в метро. Мы приехали туда, Марина Ивановна вместе с Ольгой Елисеевной, как две хозяйки, встретили его за общим таким большим столом, где было вино и так далее. И в такой как раз день, когда все так подготовили, вдруг неожиданно звонок — входит мой старый товарищ, таксист-водитель. Он меня не нашел дома и решил: значит, где я могу быть? Вот только у Черновых — и зашел. Ну, конечно, нельзя было ему отказать, выпроводить его, и он сел тоже с нами за стол.

Нужно сказать, что разговор был самый необыкновенный. У меня такое впечатление, что если Александр Федорович Керенский говорил какую-нибудь глупость, то эту глупость немедленно подхватывала Марина Ивановна, делала ее мудростью и возвращала ему обратно глупостью. Это было что-то совершенно невероятное: два близоруких человека говорили бог знает о чем!

Наконец остановились на Бунине. И вдруг мой друг Селиванов, шофер такси: «Что? Что такое Бунин? Дайте мне бутылку красного вина, и я напишу вам такой же рассказ, как написал Бунин в прошлый раз в “Последних новостях”, — не хуже!» Конечно, такое заверение никакой силы не имело, но Марина Ивановна все воспринимала всерьез. «Александр Федорович! Подумайте, что он говорит! Если бы ему дать бутылку красного вина, он бы написал рассказ лучше Бунина! Ведь это же удивительно!» И вот Александр Федорович тоже говорит: «Да-а! Давайте дадим ему бутылку красного вина». И, в общем, понимаете, опять то, что нам кажется юмором, было возведено в какой-то шедевр, в мудрость и в какую-то такую, понимаете, серьезную…

Дувакин: Очень характерно для той среды.

Сосинский: Да-а. И еще — это уже относится больше к Александру Федоровичу…

Дувакин: Фантасмагория.

Сосинский: Да. Александр Федорович, например, вдруг — тоже немного выпил — начал говорить о том, какая молодежь сейчас в эмиграции растет и развивается: «Черт знает что! Вот совсем недавно один идиот мне рассказывал о том, что в Советском Союзе замечательные поэты и писатели и что мы должны внимательно относиться к Советскому Союзу, и прочее, прочее…» И повторяет те слова, которые я ему три часа назад говорил в метро, едучи на встречу с Мариной Цветаевой.

Дувакин: То есть этот идиот — вы?

Сосинский: Значит, этим идиотом оказался я, сидящий за этим столом. То есть это все вместе вам показывает и какая была Марина Ивановна, и какой был Александр Федорович.

А тут еще на следующий день приезжает в наш дом Святополк-Мирский, замечательный молодой критик, тогда гремел в Оксфорде, в Англии и вообще во всем мире.

Дувакин: Потом стал марксистом.

Ольга Чернова-Колбасина. 1920-е гг.Ольга Чернова-Колбасина. 1920-е гг.

Сосинский: Потом стал марксистом, вернулся на родину. Он, значит, входит, открывает дверь Ольга Елисеевна, она показывает ему, где живет Марина Ивановна. Он входит к Марине Ивановне в комнату, и Ольга Елисеевна слышит разговор за дверью. Князь спрашивает: «Скажите, Марина Ивановна, кто эта интересная дама, которая мне открыла дверь?» «Ох, — говорит, — не обращайте внимания, это моя квартирная хозяйка».

Дувакин: Это то есть про…

Сосинский: Марина Ивановна говорит об Ольге Елисеевне, которая вывезла ее из Чехии, поселила в своей квартире, не берет ни копейки за пребывание ее в доме и поэтому считается квартирной хозяйкой! Вот вам отношение Марины Ивановны к своему лучшему другу. Вот такие мелочи нас, молодежь, очень раздражали.

Дувакин: Понимаете, теперь можно сказать: это болезнь, это болезнь. Это не… Очень хорошо, что вы рассказали.

Сосинский: Я рассказал об этом, потому что это никогда не будет сказано публично, а так пусть, когда-нибудь в будущем…

Дувакин: В духовном плане она права — судите по намерениям, а в историческом — вы, конечно, совершенно правильно сделали, что это рассказали. А еще в человеческом, так сказать, в душевном, я бы вам сказал… сейчас как-то мне очень много пришлось иметь дело с вопросом о пограничных душевных состояниях и так далее. У меня дочь — врач-психиатр; то, что вы рассказали, — это болезнь. Это не моральное качество личности, а это грань психиатрии в данном фокусе, и так к этому и надо относиться, и поэта Марину Цветаеву, которую мы все, так сказать, очень высоко ценим независимо от личных вкусов и пристрастий, это, конечно, никак не марает. Спасибо, это правильно, что вы… Понимаете… И о Достоевском то же самое можно рассказать.

Сосинский: То же самое.

Дувакин: То же самое, тоже на грани, и такие же выходки…

Сосинский: Абсолютно.

Дувакин: И о Маяковском, которому посвящена вся моя жизнь, я тоже могу рассказать сходные моменты, и это на грани. У Маяковского они реже были, но они… потому что обычно в быту он был страшно вежлив и, так сказать, очарователен. Он был резок на эстраде — это другое, но бывало и так. Вот я недавно записал несколько совершенно неоправданных, так сказать, вещей. Так, ну продолжайте.

Об отношении Цветаевой к детям

Дувакин: Простите, о Марине Ивановне ничего больше не добавите?

Сосинский: О Марине Ивановне?

Дувакин: Так, с фактической стороны. Вы совершенно не пересекаетесь, вы просто дополняете замечательно свою супругу.

Сосинский: Нет, я хотел сказать, что вот Марина Ивановна — она всегда была в такой постоянной беде. Причем эта беда ее житейская всегда носила характер… ну, характер такой, что люди должны ей помочь. Так что она помощь принимала без особой благодарности.

Дувакин: Как должное.

Сосинский: Как должное. И в этом смысле судьба ее дочери… Я не знаю, говорила ли Ариадна Викторовна об Але.

Дувакин: Она говорила, но…

Сосинский: Марина Ивановна ее эксплуатировала.

Дувакин: Нет, этого не знаю.

Сосинский: Она считала, что Аля должна заниматься Муром, потому что Марина Ивановна должна писать стихи.

Дувакин: Понятно.

Сосинский: И вот девочка десяти, двенадцати, четырнадцати лет, которая росла на наших глазах, была очень замучена своей мамой, потому что она не только должна была быть нянькой своего младшего брата, но и вести зачастую хозяйство, которое ей было не по силам, и тоже для нее это была жертва такая: она нигде не училась, ни в одной школе.

Очень талантливая девочка, которая писала стихи с семи лет, которая великолепно рисовала и которая имела все права так же, как Марина, получать образование, она никакого образования не получала, потому что мать ее в этом смысле, зная, что это нехорошо, но что там это зачтется или не зачтется — это не так важно, важно то, что она должна писать стихи. А заниматься Муром она не может. И Муром занималась Аля.

Вот несколько слов об Але нужно сказать, потому что это был необыкновенно талантливый ребенок. Во-первых, она всегда…

Дувакин: Она стала образованным человеком.

Сосинский: Потом она стала очень образованным человеком, но она, понимаете, необыкновенно была симпатична, ласкова и необычайно очаровательна в своей игре. Она вечно играла. Она играла либо то, что она теленочек, косолапый, неуклюжий теленочек, либо что она не тот, за которого ее принимают другие люди. Но, играя вот так, она доигралась до некоторых провокаций, шантажей, издевательств и тоже в этом смысле была и есть не очень легкий человек. В этом смысле у нее много от Цветаевой осталось.

Вот это, если так задуматься над тем, кто был Мур, который даже на похороны своей матери не пришел, представить себе, что такое была Аля — жертва Марины Ивановны в смысле воспитания Мура, самого любимого.

Если она кого-нибудь любила кроме поэзии, то только Мура — не Сергея Яковлевича, мужа, не Алю, а именно Мура, на которого она молилась и который отвечал ей черной неблагодарностью всегда. Так до конца жизни, до последнего часа ее жизни, Мур был несправедлив к ней. Вот я хочу сказать, эта сторона дела, которую мы чувствовали еще в Париже, нас очень огорчала, и мы всячески старались, конечно, ей помогать. Но помогать ей было очень трудно, потому что, во-первых, она часто скрывала настоящее положение дел. Она любила страдать молча. А с другой стороны, вызывала все время отрицательное отношение к себе в редакциях журналов и у людей, которые имели кое-какие средства и желание ей помочь. Ну вот, видите, это я вам просто говорю…

Дувакин: Это все очень интересно и страшно важно, потому что биография Цветаевой не написана.

Сосинский: Не написана.

Дувакин: И когда-нибудь должна быть написана.

Сосинский: Должна быть написана. Ну, я вспоминаю, например, такую вещь. Она жила на берегу океана в Вандее своей любимой. Она без Вандеи жить не могла! И письма, которые писала она мне тогда из Вандеи, — необыкновенные! Море описывалось потрясающим образом и в прозе, и в стихах. Она мне посвятила целое стихотворение о море и писала его — не знаю, мне или просто для меня переписано. Этот автограф у меня особо хранится до сих пор. И потом она говорит о хозяевах своих, которые влюблены в нее необыкновенно. И вот как любопытно: через несколько недель эти хозяева, которыми она восхищалась, эти вандейцы — с необыкновенно высокой точки зрения, она буквально возносила их до небес — как быстро-быстро они таяли в глазах ее самой и в глазах человека, которому она писала эти письма. Они превратились в колдуна и ведьму, в самых подлейших людей на свете — все те же самые герои-вандейцы. И в конце концов, понимаете, она, рассорившись с ними, плюнув на них и до скандала, который с милицией где-то кончался, уехала оттуда. Это вот типичная картина привязанности, любви и конца этого романа. Это у меня сохранилось целиком в письмах: весь этот роман с вандейскими рыбаками-моряками. Но в общем…

Дувакин: Это были простые люди?

Сосинский: Да, абсолютно простые, и люди, которым она успела очень надоесть своей нерегулярной жизнью, неумением ни сварить блюдо какое-нибудь (кухня, наверное, была общая), ни сделать то, что надо, ни убрать свои комнаты и вообще неумением… в общем, тем, что как раз характеризовало Марину Ивановну в быту — в вечной борьбе с бытом за бытие.

Дувакин: Да, как это грустно и страшно, что она должна была это делать. Но все-таки, по-вашему, Аля-то ее любила?

Сосинский: Аля ее? В то время трудно было сказать, любила ли она. Но сейчас она ее обожает. Аля ее обожает так, что не пускает в свой дом ни одного поклонника Марины Цветаевой из новых поклонников в Советском Союзе. Она не может разделить с кем-нибудь любовь к матери в такой степени, что недавно с Урала приехал молодой человек и привез камень, чтобы поставить в Тарусе на том месте, где Марина Ивановна хотела быть схороненной, — этот камень, который вез с Урала человек, — она его выгнала из своего дома и пошла к секретарю райкома, похлопотала, чтоб этот камень не ставили. Она в этом смысле чудовищно относится к тем людям, которые влюблены в Цветаеву. Откуда это у нее? Все оттуда. Она позволяет любить Марину Ивановну только… только чтоб она любила, а другие не должны любить Марину. Потом, у нее другая тенденция: Сергея Яковлевича сделать, в общем, примером семьи, самую примерную семью — отец, мать, дети, никого больше, а был кто-то еще.

Дувакин: А у Сергея Яковлевича?

Сосинский: У Сергея Яковлевича тоже, возможно, был. Это я не гарантирую, во всяком случае, семья была далеко не примерной, но…

Дувакин: Все-таки была семья, что вообще все-таки…

Сосинский: Да, была семья, и она борется сейчас за то, чтобы это не осталось нигде в истории — герой «Поэмы Горы» и «Поэмы Конца», что это была фантазия. И я боюсь за судьбу этого… я хочу вам сказать, пусть это у вас останется…

Дувакин: И никуда не пойдет.

Сосинский: Да. Я хочу сказать, что я из Парижа привез пачку — пятьдесят писем, совершенно исключительно талантливых, может быть, самое интересное, что написала Марина Цветаева из прозы, — письма к Родзевичу Константину, автору «Поэмы Горы» и «Поэмы Конца».

Дувакин: Как — автору? Герою.

Сосинский: Как — герою? Герою.

Дувакин: Вы сказали «автору».

Сосинский: Герою. Когда он узнал, что я еду в Советский Союз, он приехал в Париж — он живет где-то в провинции, Константин Родзевич, — в 1960 году, в начале этого года, и передал мне эти письма для Али Цветаевой, причем передал мне открыто, как передают в архив, поэтому я эти письма прочел, потому что меня это в высшей степени интересовало. Я не жалею, что я прочел, потому что это был документ совершенно потрясающий, чисто литературный, художественный и фактически уникальный, который был сильнее, чем «Поэма Горы» и «Поэма Конца», сильнее, я утверждаю это точно. Я с болью в сердце передал эти письма Але Цветаевой. Мы уже знали, что она их сожжет.

Дувакин: И не сняли копию?!

Сосинский: Нет. Я не имел права. Предназначалось это ей, а не кому-нибудь.

Дувакин: Простите, а в ЦГАЛИ вы передали письма к вам?

Сосинский: Письма, адресованные мне, — их около тридцати — я в открытое хранение оставил, а письма, которые она писала Ольге Елисеевне Черновой-Колбасиной и Ариадне Викторовне Сосинской, — на них наложено вето на двадцать пять лет Алей Цветаевой [5].

Дувакин: Она вправе это сделать.

Сосинский: Как дочь.

Дувакин: Да, ну, это, слава Богу…

Сосинский: И у меня есть документ, что на двадцать пять лет…

Дувакин: В общем, уже пять лет прошло.

Сосинский: Пять лет уже прошло.

Дувакин: Ну, это хорошо. <нрзб> наши архивы, соблюдение таких правил.

Сосинский: И эти письма, между прочим, для будущего историка биографии Марины Ивановны имеют огромное значение. Ни с кем она не была откровенна, ни с кем она так не делилась своими горестями и злословием о других людях. Как ни странно, такой грешок у нее был — она очень любила злословить, это уникальные тоже письма. Они дают очень выпукло весь облик Марины Цветаевой. Причем, понимаете, учтите, что это говорит человек, который беззаветно предан ее музе и который любит ее стихи, как редко какие. Для меня в русской поэзии существует только несколько поэтов, она входит именно в число этих нескольких поэтов.

Дувакин: То есть вы говорите о себе?

Сосинский: Я говорю о Цветаевой, да.

Дувакин: Ну да, вы говорите «человек», имея в виду себя. Это и дает вам право говорить о ней, потому что, если будет говорить чужой человек, это выглядит гадко, а если говорит человек любящий, то это его право.

Сосинский: Тем более, если так можно выразиться, я немножко выстрадал эту любовь к ней, такого порядка.

Дувакин: Понятно, да. Это очень, очень… какой замечательный для истории материал! Ну, а она вам тогда читала свои стихи?

Марина Цветаева, 1925 г.Марина Цветаева, 1925 г.© Фото П. И. Шумова
Как Цветаева читала стихи. О ее внешности

Сосинский: Очень часто. Если что-нибудь напишет новое, обязательно прочтет. Читала она чуть-чуть нараспев, но почти каждый… я бы не сказал — каждую строку, но каждый абзац делая паузу, причем закрывая иногда глаза (чаще всего она на память читала, а не с листка) и слегка покачиваясь.

Она была в смысле такой фигуры своей сидящей — неизменно на стуле и прикасаясь локтем к колену — всегда для художника интересна в смысле резких угловых линий. Не было ни одной линии в Марине Ивановне мягкой, в ее внешнем облике, даже носик был заостренный, даже щеки как-то слегка скуластые и шея, так сказать, с нашим адамовым яблоком, чуть-чуть выступающим, — все было в ней резкое, угловое и… как бы сказать, заостренное против мира и против людей. Такое впечатление складывалось — не в ладу с миром она. Была ли она красивой? В молодости, наверное, была красивой, но она быстро-быстро теряла свою красоту. К тридцати пяти годам она была уже старше своего возраста.

Дувакин: Тяжелая жизнь.

Сосинский: Да. И уже не было никакого женского обаяния в женщине возраста Бальзака, когда фактически…

Дувакин: Расцвет.

Сосинский: …наиболее обаятельна женщина, да. Вот почему и мы чувствовали некоторое такое оттолкновение от этих углов, от этих шпилек, от этого острого язычка, потому что она очень зло над многими шутила, над людьми, которые…

Дувакин: «Мы» — то есть молодые люди?

Сосинский: Да. Она о том же самом Александре Федоровиче Керенском, которого она так радушно и мило встречала и так много они смеялись, хохотали и говорили глупости, буквально глупости, — она уже на следующий день нам рассказывала то же самое невозможное, как она это понимает. «И этот человек мог управлять Россией! Это курам на смех!» — говорила она.

Дувакин (усмехаясь): Так оно и было.

Сосинский: Так оно и было.

Дувакин: Впрочем, куры смеялись и потом.

Сосинский: Да, куры смеялись.

Дувакин: Да... А вы ее еще с какими-нибудь людьми видали? Вот эта ваша сцена с Керенским — потрясающе интересна.

Сосинский: Да, забавная сцена была. Я ее видел… Дело в том, что я как раз этим горжусь, потому что я все-таки приложил руку к тому, чтобы «Крысолов» был напечатан в «Воле России». «Крысолова» боялись печатать и Марк Слоним, и другие редакторы. Среди редакции «Воли России» были и такие лица: Василий Васильевич Сухомлин, который недавно умер в Москве, член II Интернационала от России, затем… очень известный журналист во Франции, потом Владимир Лебедев, который очень сильно разорялся на Балканах во времена Стамболийского в Болгарии, был правой рукой Стамболийского, эсер, прославился еще в Гражданскую войну на Волге тем, что передал золотой запас чехам, затем был сталинский такой и единственный литератор Марк Слоним, один из самых блестящих ораторов зарубежья русского, который до самого последнего времени читал лекции. На любом языке он может читать, по-итальянски, по-французски, по-английски, по-русски, по-немецки, блестящий в этом смысле человек. Вот с ним у меня всегда были стычки по линии Марины Цветаевой и Ремизова. Я просовывал Ремизова и Цветаеву в «Волю России». Я же (тоже я ему это говорил, он подтвердил это) ему открыл Бориса Пастернака, Осипа Мандельштама, которых он недопонимал. Так что в этом смысле, понимаете, я довольно много сделал в редакции «Воли России» для появления вещей.

И Марина Ивановна так поэтому и относилась ко мне — в высшей степени хорошо, я должен сказать, что такого, что я сегодня говорю о Марине Ивановне, иногда немножко злого, она бы обо мне не сказала. В этом смысле я знаю хорошо, что она ко мне очень хорошо относилась, писала мне: «Володя! Мы потому не вместе, что ни у вас, ни у меня нет времени для того… а любовь — это требует и времени, и… — она еще добавила, — и больших усилий. А вот этих усилий мы и не делаем» <нрзб> игра словами. Главное, надо помнить, что она в высшей степени тянулась ко мне и очень была благодарна… Я помню, как она была мне благодарна. Она хотела видеть портрет на фотографии своего любимого Мура. А для того, чтобы сделать Мура по-настоящему, надо было обратиться к хорошему профессионалу. И у меня был такой друг большой, фотограф Петр Шумов, и он снял этого Мура в десятках видов, и она в восторге была от этих фотографий, которые остались, и вот, кстати, Марину Цветаеву он очень хорошо снял. Этот снимок я привез в Советский Союз, и его напечатали на программе того вечера, который был посвящен ей, — в Союзе писателей в последний раз — фотографию Петра Шумова, лучшую фотографию Марины Цветаевой.


[1] Речь идет о рецензии Владимира Злобина на альманах «Версты», в котором были опубликованы тексты Цветаевой и Ремизова. Подлинным автором рецензии, по позднейшему свидетельству Ю.К. Терапиано, была З.Н. Гиппиус (Злобин В. Версты [Рецензия] // Новый дом, 1926, № 1, с. 36—37). — Прим. ред.

[2] Был и другой эпизод, связанный с этой несостоявшейся дуэлью. Однажды Б.Б. Сосинский пошел в парикмахерскую стричься, и там сидел человек с намыленным лицом, которого брили. Заметив Сосинского, тот, как был, намыленный, выбежал из парикмахерской. Это был Довид Кнут, поэт. Сосинский не собирался с ним драться, но тот дружил с Терапиано и считал, что он тоже может быть бит. Уже после возвращения Б.Б. Сосинского в Россию стало известно, что Терапиано оказался «недуэлеспособен» не по своей воле, а ему запретил Ходасевич, сказав, что нас мало и русской интеллигенции не пристало стрелять друг в друга. Уже после того, как было записано это интервью, Сосинский встречался с Терапиано в Париже. Они с удовольствием выпили, вспоминая юные годы. — Прим. А.Б. Сосинского.

[3] Здесь: Вандейский мятеж (1793—1796) — контрреволюционное восстание на западе Франции, закончившееся поражением восставших и унесшее жизни около 200 000 человек. — Прим. ред.

[4] Poets on Street Corners: Portraits of Fifteen Russian Poets. By Carlisle Olga. — New York: Random House, 1969. XIV, 429 pp. — Прим. ред.

[5] Письма Цветаевой к О.Е. Колбасиной-Черновой и А.В. и Н.В. Черновым ныне опубликованы. См.: Письма Марины Цветаевой.

Понравился материал? Помоги сайту!

Подписывайтесь на наши обновления

Еженедельная рассылка COLTA.RU о самом интересном за 7 дней

Лента наших текущих обновлений в Яндекс.Дзен

RSS-поток новостей COLTA.RU

Сегодня на сайте