27 апреля 2017Литература
70960

Александр Жолковский. Silentium

Виньетка на злобу филологического (и не только) дня

текст: Александр Жолковский
Detailed_pictureФра Беато Анджелико. Петр Веронский. Ок. 1441© Museo nazionale di San Marco

Публикуемая COLTA.RU виньетка Александра Жолковского «с отброшенным ключом» (по слову М.Л. Гаспарова) посвящена старой, но вечно новой проблеме (без)гласности. Отсюда нарочитый «анонимизм» текста, нацеленного не на личности, а на типовые явления.

Пользуясь случаем, редакция обращает внимание читателей на недавно вышедшую книгу — М.Л. Гаспаров. О нем. Для него. Статьи и материалы / Под ред. М. Тарлинской и М. Акимовой (М.: НЛО, 2017) — и на только что прошедшие Гаспаровские чтения — 2017 (РАНХиГС, РГГУ и НИУ ВШЭ; Москва, 19—22 апреля 2017 г.).

Тут недавно в Москве на одной филологической конференции произошло нечто ужасное. Я все думаю об этом и никак из своего прекрасного далека не могу решить: чтó это (в терминах известного анекдота) — обыкновенный ужас, ужас или самый настоящий ужас-ужас?

С одной стороны, вроде полный кошмар, как если бы выступал очередной докладчик, а одновременно рядом, за тем же столом, модератор, урча, отгрызал голову предыдущему. Или, ладно, без человеческих жертв: один докладчик выступал бы, другому было бы сказано приготовиться, а у третьего председательствующий отобрал бы его заметки, поднес к ним зажигалку, и они горели бы синим пламенем — немного дыма и немного пепла.

А с другой стороны, никто ничего вроде бы и не заметил, СМИ об этом не сообщали, и даже онлайн народ не особенно перешептывался. Потому что насчет отгрызания головы я, понятное дело, загнул (просто вспомнилось из «Голубой книги»: «Сюда, что ли?.. С головой-то...»), да и публично жечь рукописи пожарная охрана пока не разрешает. И вообще филологи — люди смирные и если кого съедят, то по-тихому, когда он уехал в отпуск или за границу.

То есть кошмарное событие как бы и было, и как бы его и не было. Кроме того, неясно, что считать событием. Ну вот, например, одна филологическая дама спрашивает у другой, специалистки по видному писателю Серебряного века (nomina sunt odiosa, тем более что речь у нас об умолчаниях), был ли у него роман с такой-то женщиной, сыгравшей важную роль в его жизни и литературной деятельности. И что же она слышит в ответ? «Этим словом эти отношения назвать нельзя».

© Новое литературное обозрение

Событие это или не событие? Событийности, конечно, кот наплакал. Но, если подумать, какие в филологии события?! В общем-то правильное или неправильное словоупотребление, типа «назовем это тем-то, а то — тем-то» или «это — синонимы, а это — омонимы» (или там паронимы, топонимы, антропонимы). И вот на таком сугубо мирном фоне вдруг окрик: НЕЛЬЗЯ! Было, не было — не суть важно, но ТАКИМ СЛОВОМ называть НИЗЗЯ — AЙ-ЯЙ-ЯЙ!

А почему, собственно, нельзя? Ну, это не бином Ньютона. В свое время один академик (не филолог) задался вопросом, почему большевики запрещают писать слово БОГ с большой буквы. И сам себе ответил: «Наверно, боятся, что если писать с большой, то как бы он вдруг не засуществовал!» Вопрос, казалось бы, чисто орфографический, но чтобы такую орфографию провести в жизнь, некоторое количество голов, конечно, должно было полететь — и полетело.

Или вот, скажем, есть некий политический деятель. А с другой стороны, вроде его и нет. Поскольку его имя ни в каких официальных СМИ и правительственных заявлениях не фигурирует. Правда, отдельные его поступки порой упоминаются, но без произнесения имени собственного. Нарицательное — пожалуйста, например: «Мы не будем комментировать клеветнические выступления всяких политических проходимцев» (для большей обезлички — во мн. ч.).

Возможно, вскоре и по имени решатся называть. Но те или иные филологические меры, чтобы он вдруг не засуществовал, наверное, ввиду обостренной чуткости к слову все-таки примут. Например, обяжут при произнесении его имени добавлять в скобках какой-нибудь оберег, типа «запрещенный в России» или «не к ночи будь помянут».

Голова пока при нем, но за руки уже хватают — тащат и не пущают.

Но я что-то зарапортовался… Будем держаться виньеточного жанра, куда допускаются не всякие байки, а только случаи из собственного опыта, так что если «голова — хрусть!», то желательно, чтобы это была голова самого виньетиста или кого-то из его близких. В филологической истории, с которой я начал, главная отгрызаемая голова, надо честно признаться, была не моя — моих там набралось всего несколько волосков, и сам я при их ампутации не присутствовал. Тем не менее я к этой истории еще вернусь, но начну не с нее, а со стопроцентно законной собственной (которой, возможно, и объясняется мой неискоренимый интерес ко всем подобным).

А случилось это давным-давно, полвека назад. Я был молод, но уже сравнительно широко известен в узких кругах как соавтор своего действительно знаменитого коллеги по сильно нашумевшей тогда работе. Про нее так и говорили, сопрягая две фамилии: «модель такого-то тире такого-то». И вот, обретя какой-никакой научный статус, я однажды позволил себе в чем-то всерьез не согласиться со своим былым учителем, противопоставив его авторитету методы моего соавтора.

Дело обычное — если бы ученики всегда и во всем соглашались с учителями, наука бы никуда не двигалась. А мой учитель был не просто моим научным руководителем, но и образцом культурного геройства и гражданской смелости, диссидентом, тираноборцем, страдальцем за правду. Однако на мое диссидентство по отношению к нему самому он отреагировал удручающе авторитарно — напрочь лишил меня своего расположения и при очередной встрече в научном сообществе повел себя круче некуда.

Это было какое-то полуторжественное заседание, где он, по обыкновению, давал начальственный обзор новейших научных свершений, заслуживающих всеобщего внимания. Он говорил с трибуны, а я сидел в зале и, естественно, предвкушал момент, когда он отметит и наши с соавтором достижения. Дело было верное, обойти их было нельзя, и обойдены они не были. Но, дойдя до них и вполне узнаваемо их обрисовав, оратор озвучил только одну фамилию — моего соавтора, а мою… мою зажилил. То есть, выражаясь по-оруэлловски, превратил меня в non-person. А ведь Оруэлл этого не выдумал — именно так и делалось в сталинские времена, когда фамилии репрессированных авторов вычеркивались из культурной памяти.

В тот раз вычеркивание не состоялось. Наше соавторство было всем, кому надо, известно, мало кто вообще заметил этот карточный фокус, но один коллега, помнится, спросил меня, в чем дело, и я сочувственно отвечал, что увы, да, учитель стареет, память его иной раз подводит, так что не всем его утверждениям можно теперь доверять, да он и раньше бывал не во всем точен… (Но это в кулуарах. А встать и публично возразить учителю, скажем, дав соответствующую библиографическую справку, я не решился — и еще долго не решался. Выдавливание из себя совка — мучительный процесс.)

Хотя слухи о моей смерти были слегка преувеличены, внутренне я испытал сильнейший шок. Я как бы присутствовал на собственных похоронах («Рабинович! Вас хоронят?! Но вы же живы!! — Ай, кого это интэхэсно?!») и смотрел на свое научное наследие, как души смотрят с высоты на ими брошенное тело.

Была у всего этого и смешная сторона. Дело в том, что мой соавтор стал к тому времени довольно заметным диссидентом, и хотя наша с ним совместная работа в рамках лаборатории моего института продолжалась, партийная и очень усатая ректорша (с устрашающе бородатой фамилией) запретила ему вступать на территорию института, и мы занимались исключительно у меня на квартире — через дорогу от ее владений. Таким образом, на репрессивном официальном поле под запретом оказался один из членов соавторского тандема, а на прогрессивном научном — другой. Как говорил мой приятель, вскоре эмигрировавший: плохая страна, плохое правительство, плохие диссиденты.

Но вернемся в наши дни.

Идут научные чтения имени крупного филолога, приуроченные к его дню рождения. Работают разные секции — соответственно многообразию научных занятий покойного, внесшего вклад и в то, и в это. И на одной из секций одна из участниц хочет презентовать составленную и отредактированную ею вместе с американской коллегой книгу, посвященную памяти покойного. Том солидный, издан престижным издательством, в него вошли ранее не публиковавшиеся статьи покойного, интервью с ним, новые фрагменты его переписки с коллегами, воспоминания о нем коллег, родственников и знакомых, наконец, посвященные ему статьи других филологов. Книга успела выйти к чтениям, и ее экземпляры лежат перед многими участниками, но организаторша секции запрещает своей коллеге-редактору презентовать ее.

На каком основании? А на том, что, по мнению организаторши, эта книга не является достойным подарком покойному. И редактор, вложившая в подготовку издания массу времени, сил, знаний и трудов (что я могу засвидетельствовать как участник тома), молча с этим соглашается, хотя внутренне корчится и страдает — страдает, но поделать ничего не может. Так, с откушенной головой, и сидит на секции, с откушенной головой делает собственный доклад, с откушенной головой идет домой и в дальнейшую свою жизнь. И я, по старой подсоветской памяти, остро ей сопереживаю.

Возникают два вопроса.

Во-первых: чем же таким провинился этот том, что не годится в подарки покойному ученому? Опять-таки не бином Ньютона. Покойный, на вид иссушенный филолог-буквоед глубоко античного склада, был вполне ренессансной фигурой, причем, как выясняется (а впрочем, никогда и не составляло секрета), не только в плане многообразия своих научных и творческих занятий, но и в плане земных привязанностей, и оставил после себя помимо учеников, продолжателей, законной жены и сына (участников тома) еще и определенное количество возлюбленных, в том числе одну из составительниц тома (но не ту, с откушенной головой, а другую, заморскую, включившую в том свои, отчасти любовные, воспоминания о покойном) и — как уже догадался проницательный читатель — организаторшу секции (в томе участвовать отказавшуюся и, соответственно, подарком его не считающую).

А во-вторых: как же этой организаторше удалось принудить коллегу к молчанию, не нарушенному ни малейшим стоном даже по ходу отгрызания у нее головы?

Как говорил в подобных случаях Катулл, nescio. Умом этого не понять, хотя верится без труда. Разговор-то — серебро, а silentium — золото.

Комментарии
Сегодня на сайте
Мы и МайклСовременная музыка
Мы и Майкл 

Посмотрев скандальный фильм «Покидая Неверленд», Денис Бояринов предлагает свой ответ на вопрос, как теперь относиться к Майклу Джексону и его песням

15 марта 2019106950