18 июня 2015Colta Specials
170

Рост зерна

Николай Эппле о том, как из частной инициативы рождаются институты

текст: Николай Эппле
Detailed_pictureПодписание Великой хартии вольностей, 15 июня 1215
Какого ты рода, откуда?

Достаточно хотя бы несколько минут пройтись по улице любого европейского города, чтобы наткнуться на бережно лелеемые знаки преемственности. Вот парикмахерская, на которой написано что-нибудь вроде «стрижем since 1850», вот кондитерская лавка, в которой продаются пирожные, приготовленные по рецепту, изобретенному в 1822 году, вот дом, на котором выложена дата постройки — ну, например, 1675-й. И так далее и тому подобное. Эти знаки старательно хранятся и пестуются. Строго говоря, это не просто знаки, это, как сейчас говорят, сознательно выстраиваемый «исторический нарратив», или «нарратив преемственности». Дело ведь не просто в том, что стригут давно, а рецепт старый. Все эти камни и вывески словно бы говорят: мы помним, как все начиналось, и ценим, что начатое однажды, рожденное и выстроенное, может жить поколениями и веками. В кондитерской лавке помнят первого кондитера, основавшего ее, помнят, как он изобрел свой рецепт, и обязательно вам об этом расскажут, если спросите.

Большие и серьезные институции в этом смысле совсем не отличаются от крошечной парикмахерской. Оксфорд, один из самых старых и почтенных европейских университетов, состоит из множества колледжей, каждый из которых помнит и тщательно хранит память о том, кем и при каких обстоятельствах был создан. Бэйлиол — о Джоне де Бэйлиоле, Модлин — о епископе Уильяме Уэйнфлите, Крайст-Черч — о кардинале Томасе Уолси. В Олл-соулс раз в сто лет доны и студенты выходят поохотиться на дикую утку, которая вылетела на короля Генриха VI в день, когда он основал колледж. И это не просто памятливость, не просто сентиментальная форма благодарности. Обстоятельства, при которых появилась на свет та или иная институция, цели и интенции ее основателя считаются важными как конституирующая часть конструкции; их забвение приводит к потере из виду самого важного и ставит под удар правильное функционирование здесь и сейчас. Так генетическая память — это информация о прошлом, действующая в настоящем. Историю создания кембриджского Гиртон-колледжа, одного из первых женских высших учебных заведений, и его основательницу, суфражистку Эмили Дэвис, помнят во всем мире — ведь это важнейший эпизод в борьбе женщин за право получать высшее образование; чтобы хорошо понимать, как это работает, надо помнить, как и почему начиналось.

Яркий случай масштабного «институционального нарратива» — история Великой хартии вольностей, 800-летие которой с размахом отмечается в англосаксонском мире как своего рода founding myth современной западной демократии. Как отмечает гарвардский историк Джилл Лепур, миф о Хартии куда важнее ее реального значения для своего времени. Она была не первым договором короля с баронами, гарантированные ею «вольности» распространялись прежде всего на знать, и собственно демократические элементы в ней отыскать довольно трудно. Но именно память о произошедшем в июне 1215 года на лугу Раннимед вдохновляла английский парламент на борьбу за свою независимость в XVII веке, а позднее повлияла на формирование Конституции США и Всеобщей декларации прав человека.

Когда представление о необходимости помнить об истоках становится чем-то само собой разумеющимся, это приводит к поразительным примерам соотношения «вертикального» и «горизонтального» срезов. Никогда не забуду, как однажды оказался в маленьком ломбардском городке Сончино. Он знаменит тем, что там в XV веке была напечатана первая полная еврейская Библия. Конечно, главный музей в городе посвящен истории печатного дела. Но больше всего меня поразила книга, которую я обнаружил в доме, где мне случилось гостить. В толстенном томе, изданном, насколько я помню, при участии муниципалитета, подробно рассказывалось об истории города со времен неолита. Неолита! В городке Сончино семь с половиной тысяч жителей: это в четыре раза меньше, чем в подмосковном Дедовске.

Все такого рода случаи крайне интересны как примеры происхождения институтов, тем самым выводящие на важный способ описания институтов в принципе. Ведь один из способов дать определение явлению — описать его генезис. «Все-таки ты мне скажи, какого ты рода, откуда? — вопрошают друг друга персонажи гомеровских поэм. — Ведь не от дуба ж ты старых сказаний рожден, не от камня». Назвав свой род, материал, из которого ты сделан, ты называешь себя. Точно так же дать определение природы человека или животного можно, проследив развитие эмбриона.

От частного к общему

Об институтах принято говорить или как о чем-то пусть плохо и нестабильно, но уже существующем (российские институты гражданского общества, право собственности), или как о чем-то, что называется институтом, но им не является (партийная система, выборы). В любом случае институт берется как нечто уже готовое. Но ведь ввиду всего вышесказанного не меньший, а возможно, и больший интерес представляет процесс рождения института из частной инициативы, способ институциализации частного.

Ради того, чтобы выйти за свои пределы и обрести большую устойчивость и большую действенность, частное приобщается к универсальному в виде правил и процедур. Одно дело — изобрести рецепт пирожного, совсем другое — обеспечить надежную аренду помещения, стабильные поставки ингредиентов, наладить сбыт и, наконец, сделать так, чтобы, когда вы заболеете (а в конечном счете и умрете), дело не встало и кондитерская не закрылась. Этот переход от частной инициативы к институту — необычайно хрупкий и неустойчивый процесс, он легко может сбиться, не сложиться. На этом пути много разного рода опасностей. Перевес частного чреват тем, что вместо кондитерской получится либо никому не интересный междусобойчик, либо мощная сеть, управляемая железной рукой авторитарного владельца и разваливающаяся, как только его не станет. Перевес общего — тем, что инициатива выродится в безликий и также никому не интересный проект, лишенный индивидуальных черт. И вот для того, чтобы этот слабый росток, который могут сломить ветер и непогода, окреп, превратился в прочно укорененное дерево, в ветвях которого смогут укрываться птицы небесные, как раз и необходимо то, что мы назвали «нарративом преемственности».

Идущий по улице российского города школьник, встречая рекламу «Евросети» или заходя во «ВКонтакте», едва ли вспомнит о Чичваркине или Дурове, а если вспомнит, тем хуже для него.

Когда общество устроено таким образом, чтобы всячески помогать частному перерастать себя на благо этого самого общества, институтам рождаться легко, знание об этом носится в воздухе, высказываясь в вывесках «since 1850», охоте на дикую утку и выложенных в стенах домов древних годах основания. Это знание, пойманное и высказанное, чтобы навести прохожего на мысль основать что-нибудь свое, и есть тот самый нарратив. Школьник с тысячью идей в голове, видя такое «since», понимает, что идеи и фантазии стоит попытаться привить к реальности — и из них может получиться Google, Facebook, Tesla Motors или SpaceX. Такой нарратив наводит и на много других полезных мыслей. Например, что стоит хорошо учиться, потому что, если ты добьешься успеха как ученый (сможешь, к примеру, создать работающую экономическую теорию, как Кейнс, или предсказать Великую депрессию, как фон Мизес), тебе дадут институт, с тобой будут советоваться при принятии важных государственных решений, а то и позовут в правительство.

Новое поверх старого

В России по множеству причин с этим сложнее. Законы Ньютона действуют даже в темном и затхлом помещении, и примеры институциализировавшихся частных инициатив есть и здесь, но судьба их не всегда складывается счастливо. РГГУ Юрия Афанасьева, Музей кино Наума Клеймана, «Эхо Москвы» Сергея Корзуна, «Коммерсантъ» Владимира Яковлева, «Яндекс» Аркадия Воложа и Ильи Сегаловича, «ВКонтакте» Павла Дурова, «Евросеть» Евгения Чичваркина — все это примеры такого рода, и тот факт, что в этом ряду, взятом совершенно наобум, всего одно начинание еще не отторгнуто у его создателей, сам по себе достаточно красноречив.

Причины, почему это так, не только узкополитические, дело не только в исправно сменяющих друг друга на протяжении столетий «кровавых режимах». С культурой преемственности в России было плохо всегда. Довод о том, что наша история представляет собой череду войн и революций, не слишком убедителен: в Европе с войнами было не лучше, чем у нас. Дело в другом. Искусствоведы, занимающиеся историей древнерусского искусства, рассказывают, что его специфика, в отличие от западноевропейского, еще и в том, что на каждом новом этапе развития, например, фрескового искусства новые фрески писались поверх старых. Наши города построены по такому же принципу — петровский, екатерининский, сталинский, хрущевский и лужковский «генпланы» располагались поверх построенного до них, как в чистом поле. В наших домах почти нет вещей даже довоенных, а вещи дореволюционные или еще более ранние — уникальны. Европу бомбили не меньше России, но там ситуация принципиально, вопиюще иная. Мы сами не считаем нужным хранить старье, сами «записываем» старое новым, строим на бывшем до нас, как в чистом поле.

Легко говорить (и часто говорится), что 1917 год жесточайшим образом сломал течение традиции, «разомкнул позвонки» русского времени. Куда страшнее допустить, что неожиданный успех горстки большевиков не в последнюю очередь связан как раз с тем, что этот слом очень хорошо ложился в сопротивляющуюся преемственности логику российской истории, единоприроден ей, а не выламывается из нее. Идущий по улице российского города школьник, встречая рекламу «Евросети» или заходя во «ВКонтакте», едва ли вспомнит о Чичваркине или Дурове, а если вспомнит, тем хуже для него. Студент, мечтающий сделать выдающееся открытие и написать гениальную книгу, вспоминает примеры Андрея Гейма и Алексея Новоселова, Григория Перельмана, Сергея Гуриева или — совсем свежий — Константина Сонина и начинает искать возможность уехать либо идет работать чиновником.

Даже коммерческие механизмы, в других случаях обычно позволяющие тем или иным практикам держаться на плаву, пасуют перед сопротивлением среды. Такой широко распространенный на Западе и коммерчески успешный пример реализации описываемого нами нарратива, как жанр «байопика» (экранизированной биографии, героями которой выступают гражданские активисты («Эрин Брокович»), борцы за права меньшинств («Харви Милк»), изобретатели («Авиатор») и т.д.), в российском кинематографе занят почти исключительно биографическими полотнами Сергея Эйзенштейна. Единственный постперестроечный фильм такого рода — «Олигарх», снятый по мотивам биографии Бориса Березовского, использовался как доказательство против него в суде, а экранизация книги Николая Кононова об основателе «ВКонтакте» после отъезда героя из России отложена на неопределенное время.

Отторжение этого самого «нарратива преемственности» в России — не просто крайне распространенная практика, но почти универсальное правило. Мой друг, преподаватель Московской консерватории, занимаясь историей своей кафедры, набрел на удивительный сюжет о горстке единомышленников и энтузиастов, увлеченно выстраивавших свою институцию начиная с 1860-х гг. Но параллельно выяснилось, что почти все дореволюционные архивы консерватории были в свое время отобраны и переданы в РГАЛИ, так что преемственности как бы и не было, а консерватория сразу оказалась заметным государственным учреждением. Отыскивая информацию о своих лютеранских предках, я обнаружил, что все церковные книги российских лютеранских общин были конфискованы государством и частью уничтожены, а частью помещены в госархивы. Что говорить, если даже парки и газоны в Москве ежегодно вычищают от палой листвы, насыпая вместо перегноя специально закупленный торф, вместо того чтобы позволить культурному слою расти естественным образом.

Сопротивление и искажение

Откуда такое сопротивление культуре частной инициативы и преемственности, какие силы и почему тут действуют с такой энергией и упорством?

Дело, очевидно, в том, что модель, предполагающая свободное прорастание инициатив и их институциализацию, слишком явно противоречит традиционно сложившейся в России модели устройства общества.

Институт — то, что связывает человека и общество, индивидуальное и общее. Тем самым семья, государство и бизнес-проект обретают черты общности; все это — институты, один в этом смысле не выше другого, и в каждом случае правила, та или иная система регламентаций выше произвола. Общество, в котором каждый знает, что может выстроить институт, претендующий на соблюдение по отношению к нему правил всеми его членами, — это общество в пределе аристократическое. Представление о том, что моя семья, созданная моим дедом фабрика — такой же институт, как государство, школа, полиция или церковь, — серьезный вызов и серьезный дисциплинирующий фактор и для государства, и для школы, и для полиции, и для церкви.

При таком устройстве общества резким диссонансом выглядят патерналистские и паразитарные (или рейдерские) стратегии, выстраивание псевдоаристократии по признаку близости к власти, уважение за эту близость вместо уважения за способности и успешность.

Главная характеристика института — примат правил и процедуры над произволом. В этом его отличие от авторитарной конструкции, завязанной на сильного лидера, умеющего держать ситуацию в руках. Институт, взятый в аспекте развития из частной инициативы, часто может быть очень на нее похож и часто же может в нее выродиться. В обществах, не привыкших руководствоваться универсальными законами и не знающих механизмов контроля, эта опасность особенно велика. Секта во главе с харизматическим лидером, авторитарная модель личного управления в бизнесе или в политике — примеры квазиинституциализации частной инициативы.

Институт и авторитарная структура

Корпорации, держащиеся на волевом управлении, часто оказываются очень эффективными. В России это особенно заметно. Многие хорошо работающие институты завязаны на сильного или харизматического лидера. Лучше всего функционирующие сегодня и при этом относительно независимые образовательные институты в России — это Высшая школа экономики во главе с Ярославом Кузьминовым и РАНХиГС во главе с Владимиром Мау, а среди СМИ (до недавнего времени) — радиостанция «Эхо Москвы» во главе с Алексеем Венедиктовым. Они живы благодаря тому, что их руководители берут на себя издержки взаимоотношений с начальством, в том числе — с руководством страны. Решающий критерий, позволяющий определить, насколько это институты, — их будущее после того, как они своих лидеров лишатся.

Но как именно достигается этот самый примат общего над частным, правил и процедур над произволом? Приведем яркий пример из неожиданной, на первый взгляд, сферы, дополнительно подчеркивающий универсальный характер обсуждаемых вопросов. Во второй половине XX века Сурожская епархия, британское подразделение Русской православной церкви, под волевым и харизматическим руководством митрополита Антония (Блума) выросла в поразительно живой и самостоятельный организм, убедительно и адекватно являвший Западной Европе лицо православного христианства. Обращение в православие среди англичан при митрополите Антонии было очень частым явлением, епархия стала важным элементом британской и западноевропейской духовной жизни, влияние проповедей владыки испытали на себе очень многие и в Британии, и в тогда еще советской России, и во всем мире. К сожалению, епархия не пережила смерти митрополита Антония, за которой последовали раскол, рассеяние паствы, потеря прежнего вдохновения и влияния.

Значит ли это, что Сурожская епархия не смогла вырасти в институт? Нет, не значит. Важным эпизодом истории Сурожской епархии было создание собственного устава, разрабатывавшегося всеми активными ее членами и определявшего их права и обязанности исходя из понимания природы Церкви как собрания верных вокруг Христа. Именно этот устав призван был обеспечить жизнеспособность епархии как институции после смерти «харизматического лидера». И именно поэтому митрополит Антоний считал крайне важной и необходимой работу над его созданием, хотя легко мог заимствовать действующий устав РПЦ. Однако естественным следствием особого и живого пути епархии было отличие рожденного в ее лоне устава от принципов, по которым жила Церковь в России. Поэтому для уничтожения самостоятельности епархии и подчинения ее Москве, произошедшего в 2006—2010 годах, было необходимо упразднение устава. Именно оно (а не смерть митрополита Антония) означало конец существования епархии в ее прежнем виде.

Такого рода устав — создание которого требовало не только волевой и организаторской, но также творческой и богословской работы — пример усилия, необходимого для превращения частной инициативы в институт.

От ростка к древу

Законы Ньютона действуют даже в помещении темном и затхлом, а трава продолжает расти, сколько бы ее ни косили, пока есть почва, вода и солнце. Почва, вода и солнце всегда сильнее газонокосилки, потому что живое сильнее мертвого. Именно поэтому институт устойчивее авторитарной конструкции. Реагируя на известие об отъезде Константина Сонина, Максим Трудолюбов, многолетний руководитель отдела комментариев газеты «Ведомости», в котором я имею честь работать, написал в Фейсбуке о том, что, несмотря на отъезд автора, его колонка продолжит выходить, «ведь колонка — это институт».

Дерево, изображенное на эмблеме основанного в 2001 году Дмитрием Зиминым фонда «Династия», деятельность которого была заморожена решением его совета в июне после внесения фонда в список «иностранных агентов», как и само его название — ровно об этом. Дерево — это зримая преемственность от ростка к мощному стволу и кроне, в которой находят убежище птицы. Династия — это последовательность поколений, объединенная преемственностью, взятая в векторе преемственности. И важная особенность фонда «Династия», отличающая его от других фондов и частных благотворительных организаций, — целенаправленная деятельность по институциализации своей работы. Едва ли не большее удивление и уважение, чем масштаб благотворительной активности фонда, вызывает сознательно и кропотливо выстраиваемая им инфраструктура поддержки науки — экспертная, дискуссионная, исследовательская. Примечательно, что решение не спешить с закрытием было принято советом фонда при участии Зимина, хотя сам Зимин неоднократно говорил о намерении закрыть фонд. Совет сработал как институциональная структура, смягчающая порывы основателя.

В письме, зачитанном 29 мая на внеочередной сессии Конференции научных работников, Зимин говорит: «Я или мои наследники возобновят, а может, и расширят эту деятельность (по поддержке ученых. — Н.Э.), как только в нашей стране наше существование станет более цивилизованным». Потому что выстроенный сегодня в России режим держится на произволе, а годами грамотно и самоотверженно выстраиваемый благотворительный фонд — это институт, перешедший от частной инициативы к самостоятельному и устойчивому существованию.

Режимы падают и сменяются другими, а институты живут и процветают. Нобелевская премия, «частная лавочка», созданная чуть более ста лет назад шведским инженером и изобретателем, сегодня воспринимается сильнейшими государствами как серьезная опасность: ведь, давая премию диссидентам, Нобелевский комитет способен подтачивать основания авторитарных режимов.

Открытое пространство

И все-таки что же необходимо для того, чтобы описанные механизмы работали, чтобы общество, говоря словами Зимина, стало более цивилизованным? Исторически объяснимая враждебность среды в России понятна, но останавливаться на фиксации этой враждебности, не пытаясь нащупать ключевые проблемы и способы их решения, значит предпочитать эмоциональную реакцию рациональной. Это понятный выбор, как рассуждения о том, что «здесь никогда ничего не будет», но неубедительный.

По-видимому, ключевым в данном случае оказывается понятие «публичной сферы» (Öffentlichkeit Юргена Хабермаса и Ханны Арендт, public sphere Николаса Гарнэма и Джона Кина) как среды, в которой оказывается возможным взаимодействие частного и государственного. В этом его отличие от понятия «гражданского общества», которое представляет собой взаимодействие частных людей и для участия в государственной политике и контроля за государственными институтами нуждается в специфическом пространстве, связывающем разные типы отношений. Классический образ и архетип публичного пространства — Афинская агора, место пересечения социальных, экономических, религиозных и политических отношений. Интересно, что народное собрание (Афинская экклесия) как институт и публичное пространство (агора) как среда для его возникновения — не одно и то же, старая агора и Пникс в Афинах располагаются неподалеку друг от друга, но все же в разных местах.

Главный капитал Навального – не «харизматичность», а умение работать в публичной сфере.

Публичное пространство в России действительно не сформировалось так же счастливо, как на Западе. Частной инициативе негде раскинуться, показать себя, встретиться с другими. Все связи в государственно-политическом дискурсе выстраивались всегда строго вертикально, все остальное по разным причинам не вырастало, а робкие попытки выкорчевывались.

Но трава все равно прорастает сквозь асфальт. Важнейшее событие последних лет, отчетливо проявившее очертания нарождающегося публичного пространства, — московские протесты 2011—2012 годов. Именно это — их главный результат, и именно поэтому их нельзя считать провалом и неудачей. Многочисленные формы гражданской самоорганизации, родившиеся после 2011 года, от Координационного совета оппозиции и правозащитных проектов вроде «Медиазоны» до энергично развивающихся, несмотря на экономический кризис, горизонтальных благотворительных инициатив — следствие Болотной. И последовавшее затем закручивание гаек свидетельствует о признании властью серьезности запущенных тогда процессов.

Назовем только два примера работы в публичном пространстве, довольно красноречиво свидетельствующих о том, что здоровые процессы не только возможны, но неостановимы. Первый — кампания Алексея Навального на выборах мэра Москвы, когда кандидат, не просто лишенный какого бы то ни было административного ресурса, но противостоящий на всю катушку раскрученной против него административной машине, выйдя на улицу и включив сетевую стратегию агитации, за несколько месяцев увеличил свою поддержку вдвое, с 10 до 20%. В большой степени это произошло за счет охвата необычных аудиторий, которые, как выясняется, при таком невертикальном подходе могут реагировать вполне неожиданно. Главный капитал Навального — не «харизматичность», а умение работать в публичной сфере.

Второй пример — созданное по инициативе Михаила Ходорковского сетевое движение «Открытая Россия». Характерно, что проект не ставит перед собой непосредственно политических задач, его цель — создание возможностей для здорового политического процесса именно за счет выстраивания открытого публичного пространства, форума (не будем забывать, что это перевод на латынь греческой «агоры»), на котором возможно взаимодействие политологов и политиков, экономистов и бизнеса, правозащитников и граждан, социальных философов и гражданских активистов. По мнению Ходорковского, российское общество давно созрело для изменений, реализации которых мешает текущая политическая ситуация, но которые непременно произойдут, если живые силы получат возможность для взаимодействия.

* * *

Быть может, самый яркий образ рождения публичности в ситуации запрета политического высказывания, но при наличии публичной сферы — блестящее начало политической карьеры легендарного афинского законодателя Солона. По рассказу Плутарха, утомленные войной с мегарцами за остров Саламин, афиняне запретили законом призывы к возобновлению войны. Тогда Солон притворился сумасшедшим (интереснейший образ непростого выхода из частного пространства в публичное!) и, явившись в таком виде на агору, продекламировал согражданам свою элегию, в которой призывал отвоевать остров. Вдохновленные афиняне, избрав его предводителем экспедиции, отвоевали Саламин, а Солон получил возможность провести реформы, заложившие институциональные основания афинской демократии. Трудно придумать лучший пример институциализации частной инициативы, а та огромная роль, которую играют в европейской культуре предания о Солоне-законодателе, — еще одно подтверждение важности «нарратива преемственности».

Агору можно закатывать в асфальт, Солонов сажать в психушки, а Сократов казнить, но остановить разворачивание публичного пространства, когда оно уже началось, невозможно, как невозможно остановить рост зерна. А если Солону есть где продекламировать свою элегию, рано или поздно он это сделает — и будет услышан.


Понравился материал? Помоги сайту!

Сегодня на сайте
Елизавета Осетинская: «Мы привыкли платить и сами получать маленькие деньги, и ничего хорошего в этом нет»Журналистика: ревизия
Елизавета Осетинская: «Мы привыкли платить и сами получать маленькие деньги, и ничего хорошего в этом нет» 

Разговор с основательницей The Bell о журналистике «без выпученных глаз», хронической бедности в профессии и о том, как спасти все независимые медиа разом

29 ноября 202320737
Екатерина Горбунова: «О том, как это тяжело и трагично, я подумаю потом»Журналистика: ревизия
Екатерина Горбунова: «О том, как это тяжело и трагично, я подумаю потом» 

Разговор с главным редактором независимого медиа «Адвокатская улица». Точнее, два разговора: первый — пока проект, объявленный «иноагентом», работал. И второй — после того, как он не выдержал давления и закрылся

19 октября 202325848