10 сентября 2015Остров 90-х
170

«Пусть литература играет меньшую роль, но пусть будет свобода»

Владимир Войнович — о невыученных уроках 90-х

текст: Надежда Василевская
Detailed_picture 

В преддверии фестиваля «Остров 90-х» COLTA.RU публикует материалы об этом интересном времени.
Приходите на наш фестиваль! Вход бесплатный. Программа — тут

Писатель Владимир Войнович был выслан из СССР в 1980 году, а через год указом Президиума Верховного Совета СССР лишен советского гражданства. С 1980 года он жил в Германии и сотрудничал с «Радио Свобода». В 1990 году, после того как Войновичу было возвращено советское гражданство, он вернулся в СССР.

— Живя в Германии в 1980—1990 годах, вы ведь следили за происходящим в СССР? Помните, в какой момент вы поверили, что в стране действительно начинаются перемены? Вы в интервью говорите, что всегда верили, — но что для вас стало маркером начала перемен?

— Я бы сказал, не всегда верил, а ожидал. Я это всегда подчеркиваю не для того, чтобы похвастаться провидческими какими-то способностями. Но именно потому, что я ожидал, я воспринял это очень всерьез. Однако не сразу, естественно. Когда появился Горбачев, в 85-м году еще, в его первой речи прозвучало «избавиться от пустозвонства» или что-то такое. Какое-то слово он такое сказал. Ну, я понимал, что советские руководители говорят одно, а делают другое, но воспринял это слово как знак. Я следил внимательно за тем, что происходило, видел какие-то невнятные признаки. Какие-то первые дуновения, переговоры с Рейганом, помню, все на них смотрели с надеждой, и я тоже с надеждой стал смотреть. Они встречались в отеле Intercontinental в Женеве, Горбачев давал пресс-конференцию и на вопрос, как он оценивает эту встречу с Рейганом, сказал: это ложит хорошее начало там к чему-то. Я думаю: ну, может, оговорился человек — потому что все говорили, что он ужасно образованный, окончил МГУ с отличием и все такое. Но он, чтобы я не сомневался, сказал: повторяю, это ложит хорошее начало.

Потом в Политбюро стали убирать [Виктора] Гришина, [Григория] Романова, таких явных реакционеров, в Союзе писателей пошли какие-то перемены, Георгий Марков (председатель правления Союза писателей СССР. — Ред.), Анатолий Софронов (писатель, публицист, главный редактор «Огонька» в 1953—1986 гг. — Ред.) — их вдруг стали критиковать. Стали публиковать какие-то вещи. Я в это время сотрудничал с «Радио Свобода» и там на это как-то откликался, но мне пошли сигналы из Советского Союза: «Вот не надо говорить, не надо, вы спугнете-спугнете». Помню, ко мне две дамы приехали, что-то рассказывали, что вот происходит там такое, я говорю: «О, я про это расскажу на “Радио Свобода”». — «Ни в коем случае, ни в коем случае, не вмешивайтесь в наши дела!» Я говорю: это не ваши дела, это мои дела тоже, и я буду в них вмешиваться. С этим мне пришлось очень много бороться: как-то наша публика на возможность возвращения, в частности, таких, как я, реагировала очень странно.

Проводы Войновича у Мессерера, декабрь 1980Проводы Войновича у Мессерера, декабрь 1980© Эдуард Гладков

— То есть?

— Вот это бурление началось; я живу в Мюнхене, я там член Баварской академии, они относились ко мне с почтением, и мы с моей женой Ирой решили пригласить в Баварскую академию группу советских писателей. Пригласили [Андрея] Битова, [Анатолия] Приставкина, Беллу Ахмадулину, кого-то еще. Они приехали, их радушно принимали. Потом Приставкин пришел ко мне в гости. А я очень хотел вернуться, я видел, что происходят какие-то необратимые перемены, обращался к разным людям, еще до Приставкина обратился к Николаю Шмелеву (экономист, писатель. — Ред.), он был моим гостем. Я говорю: очень хочу вернуться. Он: ну а в чем дело? Ты напиши Горбачеву, что сожалеешь о своих поступках, и тебе вернут гражданство. Я же был лишен гражданства. Я говорю: знаешь, я ни о чем не сожалею, я хочу вернуться, но мне должны вернуть гражданство без моей просьбы. Я не просил, чтобы меня лишали гражданства, и не буду просить, чтобы вернули. А, говорит он, ну, наивно думать, что тебе вернут гражданство. И вот Приставкин мне рассказывает с воодушевлением — печатают то, печатают это. Я ему говорю: а вот целую группу писателей лишили гражданства, чего вы все молчите? Он на меня смотрит с удивлением: а что, ты хочешь, что ли, вернуться? Я: ну да. Нет, говорит, ты не вернешься. Я: почему? Потому что, говорит, такая колбаса здесь, как это возможно. Я говорю: да я вообще не ем эту колбасу. Как будто колбаса может быть для меня причиной — возвращаться или не возвращаться. Он говорит: нет, ты не представляешь, там вообще ничего нет. Я говорю: да мне ничего не нужно, моя любимая еда — картошка с луком и с постным маслом. Он: картошки нет! А я его пельменями кормил. И он, уходя, говорит: приезжай, пельмени будут не хуже этих. Мне несколько раз намекали, что если я покаюсь как-то образом, то ко мне снизойдут, а я сказал — нет, принципиально. Мне должны просто вернуть гражданство. Ну, а в конце августа 1990-го был опубликован указ Горбачева о возвращении гражданства 23 человекам, включая Солженицына, Ростроповича и меня. Но я, между прочим, уже приезжал до этого.

— Это когда было?

— В марте 1989 года. Мне написал письмо Эльдар Рязанов — он хотел снимать фильм по «Чонкину», я очень обрадовался, для меня важно было и само предложение, но, кроме того, я это рассматривал как дорогу домой. Начались переговоры — у меня был английский продюсер, я своими правами сам не располагал, — и в конце концов я получил приглашение от «Мосфильма» на переговоры о создании фильма. И моя жена, и моя 16-летняя дочь тоже получили приглашение, и мы приехали.

Он на меня смотрит с удивлением: а что, ты хочешь, что ли, вернуться? Я: ну да. Нет, говорит, ты не вернешься.

— Помните свои первые впечатления?

— Мы прилетаем, выходим из самолета, пограничный-таможенный контроль и длиннющая очередь, часа на два, наверное. И я вижу — меня встречают Рязанов и мои друзья: [Вениамин] Смехов, [Игорь] Кваша, художник Борис Биргер, режиссер Константин Воинов и другие. Очередь длинная, они все ждут, потом кто-то из них стал подбегать к таможенникам, пограничникам, кагэбэшникам, кто они там были, — вот прилетел такой-то, надо его пропустить. Им говорят: нет-нет, никаких исключений. Всех проверяли подробно, открывали каждый чемодан. Наконец доходит очередь до меня, мои чемоданы открывают. Таможенник берет каждую вещь и чуть ли не на зуб пробует каждую тряпочку. Я говорю: слушайте, а чего вы тут копаетесь, у меня криминал вон в следующем чемодане. Он говорит: а что за криминал? Ну, мои книги, говорю. Он: ну давайте этот чемодан. Открывает, берет книгу и говорит: ну какой же это криминал, «Чонкина» сейчас все читают. К этому времени в журнале «Юность» уже начали публиковать «Чонкина» (первые главы напечатаны в 1988 году в «Юности» № 12. — Ред.). Мы выходим, к нам бросается телевидение, программа «Время»: «Вы счастливы, что приехали?» — «Я доволен». — «А кого вы хотите поблагодарить?» Я говорю: я вернулся на свою родину и никого за это благодарить не должен. Через несколько лет я встретил корреспондентку, которая руководила съемочной группой, она говорит: вы знаете, мы тогда связались с «Останкино», сообщаем, что едем с этим репортажем, а нам — не торопитесь, мы это передавать не будем.

— Вот вы прилетели, вышли из аэропорта — какие были первые ощущения? Что за время вашего отсутствия изменилось?

— Меня поразило то, что ничего не изменилось. Город оказался жутко обшарпанный. Я потом стал гулять по Москве: везде какие-то помойки жуткие, дворы грязнющие, дома обшарпанные, меня еще удивили машины — пока я жил на Западе, там несколько поколений моделей разных сменилось, а в Москве ездили все те же «Запорожцы», «Жигули» и «Волги», расхлябанные, старые.

— А люди?

— Я встречал и радушный прием со стороны отдельных людей, и настороженный, и враждебный. Договорился о встрече с тогдашним генеральным директором «Мосфильма» — по-моему, мой тезка Владимир Николаевич Досталь. Прихожу, секретарша говорит: а Владимир Николаевич занят, он принимает иностранную делегацию. Я думаю: ну как так, вроде договорились. Подумал и говорю: а вы знаете, по-моему, иностранная делегация — это я. Она: да? Сейчас, минуточку. Бежит туда, говорит: пожалуйста, проходите. Огромный кабинет, пустой, я сажусь там где-то. И вдруг появляется действительно советская делегация — сам генеральный директор, секретарь парткома, кто-то еще. Принимали приблизительно как Риббентропа, настороженно на меня смотрят — мол, нас не проведешь. Это были переговоры насчет постановки фильма, которые потом ни к чему не привели.

Я тогда еще выступал в разных залах, в ДК «Меридиан» на 1200 мест, еще каких-то, встречался с читателями. Вот приходит записка: какие в Германии существуют законы против занятия евреями государственных должностей? Я говорю: после того как составителей подобных законов в 1946 году повесили в Нюрнберге, таких законов нет. Какой-то человек меня спросил: вот если мне разрешат вернуться совсем, то я, наверное, поползу даже на брюхе? Я сказал, что в страну, куда надо ползти на брюхе, я и ногами идти не хочу. И много задавали вопросов о том, кому я должен быть благодарен. Я отвечал — конечно, я благодарен Рязанову за хорошее ко мне отношение, но не собираюсь выражать никакую благодарность государству, которое меня лишило гражданства, на что не имело права.

Я выступал за люстрацию, я говорил, что без люстрации ничего не получится, что этой гидре надо отрубить все головы и закопать в землю. Что это рак, у которого метастазы какие-то вырезают, а главная опухоль остается.

— Эти впечатления от первого приезда не поколебали в вас желания вернуться?

— Нет, не поколебали. Я хотел вторгнуться в это каким-то образом, ну я тогда был немножко воинственно настроен. Потом я быстро скис, потому что я человек непоследовательный, и вообще у меня такого запала гражданского большого не бывало, но порывы бывали. Когда я приехал, вот еще что важно сказать: меня поразило такое общее уныние. Что вот так жить нельзя. Ну да, в магазинах было действительно довольно скудно, и я помню, когда мы приехали, напротив «Березка» была, я там что-то покупал, приглашал друзей, и они приходили и сметали просто все, было видно, что люди голодные. Но все-таки я считал, что это время надежд, и это общее уныние меня поражало.

— Многие думали тогда, в самом начале, что перемены обратимы, что все это ненадежно. А вас увиденное, выходит, вдохновило?

— Да, меня вдохновило, я, честно говоря, думал, что все-таки необратимы. Я видел, что все идет через пень-колоду, и писал об этом, например, статью в «Известиях», был такой «Суд над КПСС» так называемый (судебное дело 1992 года, в котором Конституционный суд РФ проверял указы президента Ельцина о приостановлении деятельности КП РСФСР, об имуществе КПСС и КП РСФСР, о деятельности КПСС и КПРФ на соответствие Конституции. — Ред.), и я написал, что это не суд, а фарс. Я выступал за люстрацию, я говорил, что без люстрации ничего не получится, что этой гидре надо отрубить все головы и закопать в землю. Что это рак, у которого метастазы какие-то вырезают, а главная опухоль остается. Я критически ко всему этому относился, но я считал, что все-таки страна отходит от прошлого, все кое-как, но идет куда-то к лучшему. Вот такой у меня был осторожно оптимистический взгляд.

— В какой момент вы окончательно сюда перебрались?

— Определенного момента просто не было. Когда мне дали гражданство, я написал письмо Горбачеву, что гражданства мне одного мало, потому что, когда меня изгнали, я лишился всего, в том числе квартиры, мне надо где-то жить. Многие представляли себе, что я безумно богат, говорили: да подумаешь, да здесь за доллары можно купить все что хочешь. Я говорю: да там за доллары можно еще больше купить, если они есть. Надо сказать, Горбачев сразу откликнулся, написал резолюцию какую-то Гавриилу Попову, тогдашнему градоначальнику, и мне дали квартиру. Я хотел сразу просто совсем переехать, но жена уже не хотела. Раньше она меня ругала, что из-за меня пришлось уехать, а тут уже не хотела, дочка моя тоже не хотела. Я понял, что надо как-то с этим мириться, стал жить на два дома, и здесь, и там, деля примерно поровну свое время. Кроме того, было еще много приглашений, не только из Германии, но и из других стран, надо было деньги зарабатывать. Вот так я жил. Когда я уже жил тут, в «Литературной газете» появилась статья литкритика Аллы Латыниной «Когда поднялся железный занавес»; она написала, что вот, мы их так ждали, политических эмигрантов, ждали, что они захотят сразу вернуться, а оказывается, нет, наверное, им все-таки дорога эта колбаса, и меня помянула. Ну, я ей написал, что я вообще-то никому не обещаю себя приковывать тут, я вернулся в свободную страну и если вы как-нибудь заглянете ко мне, меня там может не оказаться. Многие стали изображать, что мы все уехали добровольно, и я в том числе, а они здесь хранили культуру. Ну как бы мы были в равном положении, но вот я сбежал, а они остались и хранили культуру.

Владимир Войнович, 1991Владимир Войнович, 1991© Геннадий Попов / ТАСС

— Но читатели вас, наверное, иначе встречали? Те, кто как раз прочитал к этому времени «Чонкина»?

— Когда я поселился в Москве (это был новый дом), то все, кто ко мне шел, — паркетчики, маляры — на улице спрашивали: вы не знаете, где Войнович живет? Все меня читали, меня просто поразило, я такого не видел никогда, это даже представить было невозможно. С «Чонкиным», безусловно, был просто ошеломительный успех.

— В это время тут было сложно с едой, с элементарным бытом. Вас это не смущало?

— Ну, я не люблю слова «патриот», но мне было не все равно, что происходит в России, я честно хотел принять в этом активное участие, будучи человеком пассивным. И я всем доказывал, что можно. Когда мне дали эту квартиру, там не было ни кола ни двора, а меня позвали в город Владимир на какие-то вечера, связанные с искусством, и там было телевидение. Я говорю: я сейчас пойду в хозяйственный магазин покупать то, что мне нужно в новую квартиру. Надо мной стали смеяться — да что вы там купите. Я говорю: а пойдемте, посмотрим. Телевидение пошло со мной. Я купил там топор, молоток, какие-то гвозди, там действительно ничего не было, но и у меня в квартире ничего не было, поэтому все, что все-таки было в этом магазине, мне было нужно. Мне плевать было, честно говоря, на это — когда мне говорили, что еды нет, я правда в еде непритязателен. Картошка все-таки была. Так что для меня это было все равно дело второстепенное. Мой друг Борис Золотухин был тогда видным деятелем партии «Правое дело», депутатом, участвовал в составлении новой Конституции. Я говорю: Борь, не хочу так просто здесь сидеть, я бы хотел тоже какое-то участие принять в том, что здесь делается. Он сказал Сергею Шахраю (в начале 90-х — заместитель председателя правительства РФ. — Ред.), Шахрай сказал Ельцину, и меня определили в президентскую комиссию по гражданству.

— А чем она занималась?

— Она занималась вопросами восстановления гражданства, предоставления гражданства людям, которые хотели вернуться или просто стать гражданами. Например, подала заявление такая деятельница немецкая, Корнелия Герстенмайер, ее отец был когда-то председателем бундестага, она ярая антисоветчица — а когда наступили новые времена, она прониклась такой любовью к новой России, что захотела получить российское гражданство. И я способствовал тому, чтобы она его получила. Потом шла речь о том, чтобы вернуть паспорт Владимиру Буковскому (писатель, диссидент. — Ред.). Меня удивило, что члены комиссии не знали, что Буковский никогда не был лишен гражданства. Как ни странно. Его выставили особым способом, вывезли на каком-то военном самолете в Швейцарию (в 1976 г. в аэропорту Цюриха советские власти обменяли политзаключенного Буковского на лидера Компартии Чили Луиса Корвалана, получившего в СССР политическое убежище. — Ред.), но при этом гражданства он не лишался. Ну, паспорт советский он потерял. В комиссии состояли замминистра иностранных дел, замминистра внутренних дел, заместитель председателя КГБ, еще какой-то генерал КГБ, в общем, кагэбэшников там было много. Один из них как-то встал и говорит: «Вот некоторые тут пытаются получить второе гражданство, это безобразие, если у кого-то есть второе гражданство, его надо немедленно лишать российского гражданства» — яростно так говорит. Я вынул свои паспорта, говорю: видите, у меня два, вот попробуйте отнять у меня хотя бы один. Он тихо сел. Вопрос был решен. И с Буковским — я говорю: гражданство надо не просто вернуть, а чтобы его пригласил к себе посол Панкин (Борис Панкин был послом СССР, а затем России в Великобритании в 1991—1993 гг. — Ред.), принес ему извинения и с почетом вернул паспорт. Они в протоколе записали: пригласить, извиниться, с почетом вернуть. И с почетом вернули. Так что он на самом деле дважды гражданин России — благодаря отчасти мне, но за ним не признают ни одного гражданства сейчас.

Все, кто ко мне шел, — паркетчики, маляры — на улице спрашивали: вы не знаете, где Войнович живет?

— Вы вернулись в страну в тот период, когда многие начали уезжать.

— Меня вообще-то удивило и разочаровало стремление бежать из страны в это время. Ну, во-первых, многие воспользовались случаем, стали депутатами, побежали везде по заграницам, а депутатские свои обязанности не выполняли. Я встретил в Америке одного российского депутата, не буду называть, и говорю: сейчас очень ответственное время, а вы тут разъезжаете. Но, кроме того, меня разочаровали люди, которые бежали. Не то чтобы я их осуждал — мне жалко было страну, я понимал, что страна теряет какой-то потенциал активных людей. Я когда-то писал книгу о народовольцах и знал, что, например, во второй половине XIX века многие молодые люди уезжали за границу учиться чему-нибудь — медицине, физике или еще чему-то, но там начинали изучать марксизм и возвращались, чтобы бороться за что-то в своей стране. Ну и тут мне казалось, что хорошо бы, чтобы они боролись, — а люди, в общем, бежали. Повторяю, я никого не осуждаю, но для страны, для России это большая потеря. Если бы эти все люди тогда не уехали, сейчас страна была бы все-таки другой. А уехали люди образованные и талантливые, активные; вот чего не хватает в России, и поэтому теперешний режим не встречает настоящего сопротивления. Я смотрел на это с сожалением и сейчас смотрю с сожалением. В конце XIX века люди возвращались, чтобы бороться за свободу здесь, а в 90-х люди поехали туда, где свобода есть, но не ими завоевана, где она уже состоялась без них.

— Вот вы делили свое время поровну между Россией и другими странами, имели возможность и участвовать в здешней жизни, и наблюдать ее со стороны. Это позволяло лучше видеть ситуацию?

— В чем-то лучше, в чем-то хуже. Вообще взгляд со стороны дает, конечно, некоторое преимущественное видение, потому что, как я понял, люди, живущие в России, сами не знают, как они живут. Когда я жил на Западе и выступал по «Радио Свобода», я пытался объяснять советским людям, что такое советская жизнь. У них было очень искаженное представление о собственной жизни. Вот и сейчас не знают. Сейчас вот бабушка, например, которая выходит на демонстрацию с плакатом «Обама, руки прочь от моей пенсии», — вы думаете, она знает про свою жизнь и страну? Ничего она не знает. Ей надо объяснять.

— Девяностые для одних — время разрухи и развала страны, для других — время освобождения и движения вперед. А для вас?

— Я даже не знаю, я как-то воспринимал это как единый такой поток, единое развитие. До 2000 года я считал, что все все-таки идет в одну сторону. С какими-то остановками, препонами, буераками, преодолением препятствий, но все-таки. Я бы сказал, что это было в целом движение вперед, но с постоянными отступлениями, а потом — с преодолением этих отступлений. Такое движение зигзагообразное. Ельцин пришел все-таки как человек, который хотел сам себя воспринимать как демократа. И приблизил к себе людей демократически мыслящих, сделал Гайдара почти премьер-министром (он никогда полным не был, он назывался исполняющим обязанности премьер-министра), [Анатолия] Чубайса, [Геннадия] Бурбулиса и прочих. Потом под давлением других кругов он этих людей все время убирал, все время отступал и уступал, и в конце концов к 2000-м годам пришла другая власть.

— А если бы вам предложили вместо «лихих» найти другие эпитеты для девяностых?

— Я бы сказал — «годы надежд». Можно сказать, «годы провалившихся надежд». Но не совсем, не совсем. Я бы сказал (у меня ведь более оптимистический взгляд на будущее), что первый шаг к демократии был сделан, и этот шаг уже необратим. Сейчас, конечно, реакция, затянувшаяся реакция, долгая, но второй шаг будет сделан, я так думаю. И второй шаг, наверное, будет более решительный уже.

— Изменилась ли как-то в 90-е ваша писательская практика?

— Изменилась. Мне было очень трудно писать — для того чтобы писать, нужно иметь представление о каком-то устоявшемся образе жизни страны, народа, отдельных людей, а тут все менялось. Вот такой мелкий пример: я писал одну такую штуку, что-то вроде сценария о современной совсем жизни, и там у меня один из персонажей — американец, он приезжает в Москву и проходит досмотр в «Шереметьево», там суровый пограничник. Пока я писал несколько страниц, суровых пограничников сменили суровые пограничницы, женщины, я переделал это. Потом еще какие-то реалии, они все время менялись, и поэтому современное писать было очень трудно, я не успевал. Очень важным в литературе, во всяком случае — в русской классической, было описание того, что люди едят, что они покупают, что сколько стоит, а тут все это быстро менялось, сегодня стоило рубль, а завтра сто тысяч.

Если бы эти все люди тогда не уехали, сейчас страна была бы все-таки другой. А уехали люди образованные и талантливые, активные: вот чего не хватает в России.

— А перемены в языке, происходившие в эти годы? Как вы их ощущали?

— Когда я приехал, я каких-то слов просто не знал, они возникли без меня. Я помню, человек говорит мне: это обыкновенный стеб. А мне неудобно сказать, что я не знаю, что это такое, я начинаю думать, что же это, пытаюсь понять по контексту. Ну и действительно язык очень обогатился. Я помню, как меня удивляло «скинь мне на пейджер», теперь говорят «скинь мне на e-mail» и так далее, все это в постоянном движении. Появилось слово «баксы», например, раньше так не говорили. Кстати, это слово неправильно употребляют, надо говорить «баки» тогда, потому что один доллар — это один бак, а не бакс, бакс — это множественное число. Ну и потом, это же не просто внутрироссийские какие-то события, а одновременно техническая революция происходила, появились персональные компьютеры, которые тоже сильно обогатили и одновременно засорили русский язык разными новыми понятиями.

— В 90-е начался новый, постсоветский, период в литературе — появились издательский рынок, разные литературные институции и премии. Меняло ли это ваше писательское самоощущение и существование?

— Меняло, потому что, кроме всего, литература стала играть совершенно другую роль. Когда я оказался на Западе, меня сначала очень удивляло и разочаровывало отношение к литературе как к чему-то такому обыкновенному, равноценному другим занятиям. Работа писателя — как работа, допустим, слесаря, или сапожника, или инженера, или, наоборот, профессора какого-нибудь: они как бы равны... То, что занятие литературой требует особых способностей, даже не принималось во внимание. Как и то, что литература играет какую-то роль в обществе. Говорили: а что такое литература? У меня был один знакомый, внук изобретателя радио — у нас говорят, что это Попов, а там говорят, что это Маркони, — так вот, внук этого Маркони, тоже очень крупный американский физик. Я его спрашиваю: а что вы вообще читаете? А он говорит: я не читаю, у меня времени нет. Это было для меня непривычно, в России профессор постеснялся бы такое сказать. Профессор медицины, физики, математики, всякий человек, который считается принадлежащим к интеллигенции, постеснялся бы так сказать. Но это все приходило в Россию. В России литература стала играть меньшую роль, гораздо меньшую, чем раньше. Я в советское время был преследуемым автором, но знал, что за мной, за моей спиной всегда есть какая-то значительная группа людей, которая как-то мне сочувствует или как-то меня поддерживает, в общем, я им нужен. А тут у меня появилось ощущение, что это вообще никому особенно не нужно. Что расхолаживает, потому что когда ты чувствуешь, что ты действительно какому-то количеству людей нужен, это вдохновляет, ты готов на какие-то жертвы — не только ради зарабатывания денег и славы. А тут всякая литература стала коммерческой. В советское время мои книги распространялись в самиздате, люди их перепечатывали и рисковали своими условиями жизни. Пусть не посадят, но компетентные органы обратят на них внимание и как-то испортят им жизнь. Тем не менее люди не только читали — они перепечатывали, распространяли. Когда началась новая эпоха, меня сразу напечатало несколько пиратских издательств, и моя книга превратилась в коммерческий товар, причем не для меня, а для этих издательств, потому что я с этого ничего не получал. Печатали, причем большими тиражами, быстро распродавали. Меня это удивляло — как книга, которая играла другую роль, стала просто товаром.

— Не самый оптимистичный вариант для писателя.

— Для меня вывод из этого такой: в условиях большей свободы литература играет меньшую роль, но это меня не огорчает, я с этим согласен, потому что я очень высоко ценю понятие свободы. Пусть лучше будет свобода. Пусть литература играет меньшую роль, но пусть будет свобода. Я готов пожертвовать своим местом в литературе. И вообще значением литературы. Литература все равно остается, но играет более скромную роль.

— Что, по-вашему, самое важное в этом времени — 90-х?

— Это была серьезная попытка превратить наше общество в человеческое, и произошло что-то вроде революции, но все-таки не революция, а какой-то перелом. Большинство людей увидело, что можно жить иначе, что может быть свобода, что можно читать любые книги, можно ездить за границу, можно выбирать себе профессию, род занятий, не только писать книги, но свободно что-то производить, свободно торговать. Это люди отчасти поняли, но они не поняли, что все это надо как-то беречь. Вот это урок такой общественный, что вообще общество должно быть, как говорил Юлиус Фучик — про которого вы что-нибудь слышали или нет?

— Да. «Репортаж с петлей на шее».

— Ну вот, он написал: «Люди, будьте бдительны». Мне кажется, наши люди оказались недостаточно бдительными. Народ поднялся, исполненный сил, как писал Некрасов, что-то такое свалил, свалили Дзержинского — и разошлись по домам. И потом все просто уступили, прохлопали, а революция — дело серьезное, и ее плоды надо защищать, оказывается.

Фестиваль «Остров 90-х» состоится. Вход бесплатный. Прогноз хороший.

Прямая трансляция фестиваля из всех социальных сетей — тут
Наш хэштег #остров90

«Остров 90-х» в Facebook
«Остров 90-х» в «ВКонтакте»

Проект осуществляется при поддержке Фонда «Президентский центр Б.Н. Ельцина» (Ельцин Центр)образовательного портала «Твоя история» и Парка искусств МУЗЕОН.


Понравился материал? Помоги сайту!