1 декабря 2017Литература
24040

«У нас и так хватает компромиссного искусства»

Илья Данишевский поговорил для COLTA.RU с Серхио Де Ла Павой

текст: Илья Данишевский
Detailed_picture© Sipa / East News

Серхио Де Ла Пава, автор легендарного 864-страничного романа «Голая сингулярность», приехал в Москву в рамках проекта COLTA.RU и PEN America «Written in the USA / Написано в Америке».

Лекция писателя, подготовленная специально к встрече с российской аудиторией, прошла 30 ноября на Международной ярмарке интеллектуальной литературы non/fiction. Круглый стол с издателями, литераторами и Серхио Де Ла Павой состоится 2 декабря в Библиотеке имени Ф.М. Достоевского. Ведущая вечера — литературный критик и журналист Анна Наринская.

Еще несколько лет назад Серхио Де Ла Пава, общественный адвокат из Нью-Йорка, был безвестным автором, далеким от литературных кругов с их модами и героями, писателем без связей и полезных знакомств. Свой роман он писал урывками, между заседаниями суда и в метро по дороге домой. Его отвергли десятки издательств, и неудивительно: «Голая сингулярность», восьмисотстраничный текст о большом городе и судебной системе, не похожа на книгу, которая будет иметь широкий успех. Роман так и не увидел бы света, если бы жена писателя не настояла на том, что его необходимо издать — хотя бы за свой счет. Удивительно, но он быстро стал культовым — до такой степени, что вскоре издательство Чикагского университета, никогда не занимавшееся художественной литературой, купило права на переиздание.

Теперь «Голая сингулярность» вошла в топ-листы The New Yorker и Wall Street Journal, литературные премии и шорт-листы, заслужила сравнения с Мелвиллом и Пинчоном, и у нее десятки тысяч преданных поклонников в англоязычном мире. Илья Данишевский поговорил с Серхио Де Ла Павой накануне его приезда в Москву.

— Мы находимся в странной исходной точке — разговор с писателем, прочитать тексты которого на русском нельзя. Можете ли вы рассказать о своей работе так, будто мы с вами случайно познакомились и вы, не понимая уровень моей подготовленности, вынуждены рассказать о ней?

— Я пишу романы на английском языке, уже написал два, а третий выйдет в следующем мае. Я верю, что роман, особенно если он много заимствует из поэзии, — высочайшее искусство, на которое способно человечество. Я не верю в жанры, школы, правила — любые ограничения. Я верю в безграничность, бесконечность и расширение, в сопротивление, ярость и Искусство. Еще я — юрист, директор у общественного адвоката из Нью-Йорка.

— «Голая сингулярность» — и языком, и сюжетом — плотно перевита с судебной темой, а новая книга?

«Lost Empress» обитает где-то между мирами лишения свободы и большого спорта. Рассуждать о романе в контексте «о чем» мне всегда казалось странным. Конечно, есть заданные характеристики: места, философские идеи, люди, но сложно рассказать более точно. Думаю, если я напишу его ровно так, как надо, — он как бы «о том», как проживается роман.

— Чувствуете ли вы дискурс спорта близким к литературе? Территории, с одной стороны, выдуманного соперничества, с другой — добровольного лишения свободы.

— Да — как дискурс, но, в отличие от спорта, литературная жизнь в этой стране (Америке. — Ред.) всегда будет аморфной и никогда не даст убедительных плодов. Соединенные Штаты питают безграничную страсть к играм и гораздо меньшую — к литературе. Зато это создает какое-то пространство свободы на книжном рынке: мало кому есть дело до книжек, чтобы они были способны на что-то влиять.

— Как для вас выглядит ландшафт американской литературы?

— Современная американская литература — дело в большинстве своем печальное, если вы говорите о мейнстриме. Лучшие, самые интересные, работы в любом виде искусства всегда случаются на периферии. Наверное, я чувствую себя частью мейнстрима, насколько это вообще возможно для автора, начавшего с самопубликации. Думаю, в целом изгнание и безвестность в высшей степени полезны для романиста — но более всего я ценю утилитарность.

— Поэтому вы выбрали селф-паблишинг?

— Я больше не публикую себя сам, но изначально это произошло, как и многое другое в моей жизни, из-за неудовлетворенности, злости и беспокойства вперемешку. У автора нет почти ни единого шанса, что хотя бы какая-то аудитория его прочтет. Мой первый роман стал редкостным исключением. Основной смысл — в том, что автор сам платит за публикацию книжки, а затем ее игнорируют даже больше, чем любую другую.

— Хороший смысл.

— Писатели, озабоченные публикацией и прочим подобным в ущерб искусству, достойны сожаления. С другой стороны, если бы я был столь же убог в смысле искусства, как они, я мог бы из чувства самосохранения вести себя точно так же. Я одержим искусством, а все прочее оставляю другим.

— А зачем вообще публиковаться?

— Не знаю, что побуждает других, но главная причина писать и публиковаться — желание снискать поклонение (в светском его варианте).

— Но при этом литературная работа вызывает отчуждение от любых светских сценариев, разве нет?

— Литературные цели часто достигаются за счет наград и поощрений системы — это правда; но часто то же самое можно сказать о любом стоящем занятии. То есть — да, но это не повод отказываться от этого.

— Имеет ли ваше письмо некие формальные идентичности, например, чувствуете ли вы себя именно американским писателем, писателем-модернистом и т.д.?

— Я не то чтобы считаю деление устаревшим, но мне оно неприятно. Не знаю, что случится, что изменится, как только я обозначусь как что-нибудь или помещу себя в ту или иную категорию. Наложит ли это на следующую мою работу определенные обязательства? Если так, я должен все яростно отвергнуть. Мною особенно не пораспоряжаешься, и эта трудность возникает, когда приказы начинает отдавать неодушевленная категория.

— Красиво звучит, но очевидно, что невозможно уклониться от политической идентичности или забыть литературную традицию, которую приходилось преодолевать для собственного письма.

— Я не знаю, какая у меня политическая идентичность. Я знаю, что верю в ценность, права и достоинство, присущие каждой личности, и, следственно, противостою кому и чему угодно, что отрицает эту фундаментальную истину.

— А литературная традиция?

— Шекспир, Мелвилл, Вулф, Эллисон, Твен, Дикинсон; думаю, все понятно. Но я отрицаю категории традиции, литературной школы, вектора. Принимаю только одну — Роман. И, конечно, в текущих наших обстоятельствах существенно упомянуть Чехова, Толстого и Достоевского.

— Толстой или Достоевский?

— Толстой как художник во всех отношениях выше, так что я предпочитаю Достоевского.

— А актуальная русская литература вам знакома?

— Нет, пока не знаком. Но я надеюсь вернуться с внушительным списком чтения.

— Помимо «светских нужд» каковы сегодня социальная и политическая задачи письма?

— В какой степени у художественного произведения будет выраженная социальная или политическая задача, в такой — почти наверняка — и останется разочарован писатель. Цели, задачи и все пространство романа лежат в области эстетического. Что касается моих личных задач, они идеально с этим согласуются. Я не пытаюсь заставить читателя что-нибудь сделать. Я пытаюсь изменить его через мощный опыт — силой или соблазнением. Человек измененный может затем предпринять некие действия, а может, напротив, не делать ничего. Хорошо это будет или плохо — зависит от действий. В любом случае моя первостепенная задача — не они, чужие результаты не слишком меня касаются.

— То есть чувственная интервенция?

— Почти. В некотором смысле мы все ищем связи — или создать новую, или усилить ту, что уже есть. В моем случае это связь не с кем-то в особенности, а с идеей или сущностью, но она требует, по крайней мере, еще одного включенного в работу сознания.

— Вы верите, что искусство может изменять или ломать столь же эффективно, как любовный опыт?

— Любовь — самая могущественная сила во Вселенной. Искусство — ее очень небольшое подмножество, так что оно может достигать той же мощи только изредка.

— А у вас есть какая-нибудь история взаимоотношений с Россией?

— Пока мои отношения с Россией чисто литературные. Назовем это восприятием разделенного родства. Общая вера в то, что такое литература, для чего она и что в космическом смысле стоит на кону.

— Чего вы ждете от своего приезда?

— Ожидаю прекрасных напряженных разговоров.

— Здесь вообще напряженные «разговоры» между культурой и властью.

— Литературная культура и должна быть враждебна власти. Цель правительства — контроль и предсказуемость. Цель искусства — свобода и фантазия. Эти двое могут мирно сосуществовать, но никогда не поженятся в любви.

— Может ли существовать искусство, солидарное с властью? И власть — однажды, — не противоречащая искусству?

— Истинное искусство всегда будет, по крайней мере, немножко анархичным. Трудность с властью — в том, что она хочет подчинять, а искусство — освобождать. Могут ли они прийти к солидарности? Думаю, вы сами знаете, какая из этих сущностей первой пойдет на компромисс, чтобы это случилось; у нас и так хватает компромиссного искусства.

— Но когда вы говорите, что хотите изменить своего читателя «силой или соблазнением», — разве это сильно отличается от желаний власти?

— Власть хочет заставить тебя что-нибудь сделать, даже против воли. Искусство в целом не заинтересовано в действиях — только в опыте и изменениях.

Комментарии

Новое в разделе «Литература»SpacerСамое читаемое

Сегодня на сайте