16 июня 2015
73070

«Единственный способ найти себя — испытать боль»

Ксения Голубович поговорила с драматургом Кристиной Риндеркнехт о подростковом сознании, бегстве от зла и женской сексуальности

текст: Ксения Голубович
Detailed_pictureСцена из спектакля «Ливия, 13»

Недавно в Москве прошла презентация немецко-швейцарского сборника пьес для юношества «ШАГ 11+» (аббревиатура «Швейцария, Австрия, Германия»), где впервые на русском были представлены 12 пьес для подростков. Они посвящены важным темам подростковой жизни — одиночеству и «инстинкту группы», сексуальности, насилию, столкновению со смертью, поискам правды и страху. Всему тому, что составляет как бы центр внутренней жизни молодого существа на переломе. Ксения Голубович поговорила с одним из авторов сборника, Кристиной Риндеркнехт. Ее пьеса «Ливия, 13» посвящена теме подростковой сексуальности, поиска идентичности, конфликтов в группе и обретения собственного лица. Это история девочки, которую объявляют шлюхой после событий на одной из вечеринок и которая чуть не кончает с собой, но затем находит в себе силы победить и себя, и ситуацию.

— Давно ли вы пишете для детей и подростков?

— Я не пишу для детей — только для подростков. Работа у нас устроена так. В Цюрихе у меня есть театральная группа, и мы сами разрабатываем свои пьесы, начинаем с какой-то истории, идеи, может быть, фильма, долго импровизируем с актерами, тянем в разных направлениях. Я записываю эти импровизации на камеру и начинаю создавать свой текст. Потом приглашаю на просмотр подростков, говорю им: скажите, что вы думаете обо всем этом?

— До какой степени они вам открываются?

— Когда делаешь театр для подростков, надо оставаться рядом с ними. Не заваливать их собственными взрослыми концепциями, а войти в их мир. Мы проводим театральные мастерские со школьниками, сейчас снимаем кино, где играют 15-летние. Наши актеры тоже очень молоды, им по 22—25, они много помнят сами. Иначе все станет довольно искусственным.

— И как подростки реагируют на ваши спектакли?

— По-разному. У нас, например, есть новая пьеса, она называется «Свидание с мистером Плохой Парень». И к нам в театр пришли очень трудные ребята из спецшколы. Они вели себя довольно вызывающе, мол, не хотим все это смотреть, хотим какой-нибудь мюзикл, но постепенно пьеса захватила их. Они вдруг разом затихли. Я знаю это — потому что они сидели сразу за мною в зале. Иногда они вдруг начинали нервничать, иногда кричали, шумели, выкрикивали название своей школы, как на футбольном матче. А потом снова затихали. Их учителя потом мне сказали, что пьеса очень близко коснулась их, что они все об этом знают. Это история мальчика, который застрелил свою девушку из ружья. Сначала сказал, что этого не делал, потом — что ничего не помнил, и, наконец, что да, сделал, но как бы не делал, потому что считал это игрой, он не думал, что это всерьез.

Кристина Риндеркнехт

— Да, это видно и по вашей пьесе «Ливия, 13». Вы выделяете важную черту подросткового сознания — при стрессе, возбуждении оно легко выключается из реальности или даже отключает реальность. Ваш герой Маус, делающий фальшивые порноснимки на вечеринке, не думает, что он рушит чью-то жизнь. Он всего лишь играет.

— Совершенно верно.

— При этом интересно, что, исследуя мир подростков, вы никого не обвиняете.

— Для меня это важно. Если ты возложил вину на кого-то, то ты уже тем самым говоришь: «Я сам-то невиновен, я к этому непричастен! Я — хороший!». И тогда ты отказываешься принять в полноте все, что произошло. А если ты способен посмотреть на все это как бы диссоциированно, на дистанции, тогда ты начинаешь понимать: «Это может произойти всегда и везде, случиться с любым».

— У вас «плохой парень» мотивирован ожиданиями самих же подростков. Они все время ждут от него еще более «крутых» штук, и поэтому он считает, что поступает правильно. До какой степени мир подростков — это мир не подлинных личностей, а того, «каким я кажусь в глазах других»?

— Подростковый мир очень сложен в том отношении, что ты оказываешься перегружен ожиданиями, направленными на тебя извне, всеми теми образами, моделями поведения, которым тебе предлагается следовать. Но ты не знаешь, кто ты на самом деле. И ты ищешь, воюешь за себя, рискуешь. И на этом пути с тобой может произойти много тяжелого. Но, вероятно, это единственный способ найти себя. Тебе нужно пораниться, испытать боль, иначе ты себя не найдешь. И вместо тебя будет продолжать жить просто «хорошая девочка, мамина дочка» или «плохой парень, крутой в глазах своих друзей». Свой первый опыт нужно создавать самому.

— И когда же подросток все-таки достигает безопасного берега?

— Трудно сказать, когда он оказывается в безопасности. Наверное, когда обретает внутреннюю силу. Ты все можешь попробовать, все испытать, но что-то в тебе должно окрепнуть, что будет держать тебя на земле. Думаю, что Ливия из моей пьесы спасена. Ее опыт был очень непростым, реально тяжким, она испытала глубокие эмоции, прошла через опасность и в конце концов спаслась. Потому что нельзя всю жизнь прожить в безопасности. Надо встретиться с опасностью, с вызовом, как я уже сказала, иначе ты — только пустой образ чужого сознания. Но если ты хочешь быть сильным человеком, проживающим свою жизнь, ты должен встретиться со своим страхом, который преграждает тебе дорогу.

Подросток оказывается перегружен ожиданиями, направленными на него извне, моделями поведения, которым предлагается следовать.

— В этом смысле интересен вот какой вопрос. Юношество, молодежь как отдельная сила вошли в фокус мирового сознания после Второй мировой войны. До этого литература для юношества — это литература «образца», довольно дидактичная, а не исследовательская. Почему взросление остается и сейчас в центре внимания культуры, в том числе европейской?

— Если мы говорим о демократии, то речь идет о людях, способных думать за себя, принимать решения, брать ответственность. Думаю, это по-европейски. Необходимо научиться быть собой отдельно от других. При этом ты можешь и не следовать общепринятой морали или коллективным политическим установкам. И если в подростковом возрасте ты не научаешься бороться со своими страхами, не встречаешься лицом к лицу с важными для тебя темами, пусть и неприятными, то и взрослым ты не сможешь принимать решения — политические и частные.

— Но многие дети хотят найти себе сказку, чтобы жить в ней. И такой инфантилизм может остаться с ними до конца.

— Да, многие молодые люди в Европе сейчас живут в сказочном мире. Моя знакомая говорит: «Моей дочери 25, а она все еще “Гарри Поттера” читает». Иными словами, девушка не хочет встречи с реальностью, не хочет видеть «плохого». А «плохое» в ее случае — это то, что у нее умер отец четыре года назад. Она не хочет впустить это в сознание. Она «уходит», регрессирует на ту стадию жизни, когда «все было хорошо». И так у многих, у каждого свое. Но это общая тенденция, современная жизнь Европы предоставляет много способов «уклониться». «Зла» не существует. А оно ведь есть, и от него никуда не денешься. И, уклоняясь от него, ты просто отказываешься жить.

— Да, у вас в «Ливии» тоже есть девочка, которая «не хочет видеть зла», ей необходимо, чтобы ее мир сохранял как бы «незапятнанную цельность».

— Детям это свойственно. В этом смысле «Ливия» тоже отчасти страшная сказка. Ливия отправляется в «лес», встречается с опасностями и возвращается измененной, получившей опыт.

Надо встретиться с опасностью, с вызовом, иначе ты — только пустой образ чужого сознания.

— В сущности, Красная Шапочка... Для ваших текстов и вашего театра важен архаический элемент?

— Да, это все истории трансформации, преображения, инициации.

— Вы любите сказки?

— Девочкой я очень любила сказки, особенно сказку братьев Гримм про человека, который не ведал страха. Я любила ее потому, что сама многого боялась. Например, собак. И справлялась с этим тем, что ходила к нашим соседям, у которых была собака, и просила отпустить ее погулять со мною. И шла с ней на поводке, трясясь от ужаса. И постепенно от этого ужаса избавлялась.

— Не кажется ли вам, Кристина, что это хрестоматийная история «подвига» из XIX века? Меня она убеждает в том, что вы были воспитаны по правилам, скорее, «старой» Европы… Скажем, необходимость терпеть боль, внутреннюю и внешнюю, а не избавляться от нее. И воспитание это начиналось в раннем детстве, даже не в подростковом возрасте.

— Если вспоминать себя, то да, и в моем случае я начала обучать себя «жить» еще до пубертата. Не на уровне «опасностей», а скорее на уровне необходимостей. Например, кроме всяких страхов у меня были проблемы с дыханием, астма. Я жила в деревне, мне пришлось сменить школу, и я ходила пешком в город. А ходить было трудно, я задыхалась. И я стала экспериментировать с дыханием, как лучше идти и дышать. И обнаружила, что дело в ритме. Есть определенный ритм совмещения дыхания и походки, при котором идти нетрудно. И в итоге сама вылечила свою астму. Дальше это доверие к себе, понимание ритмов дыхания и тела перешло в мое увлечение танцем. И да, кстати, хотя я не знаю, что такое переносить холод, но я знаю, что такое выносить усталость. Ребенком из-за астмы я плохо спала и все время была утомленной — но я обязана была это преодолевать, учиться, общаться.

— А терапевтический подход «снятия боли» — не часть ли это культуры потребления и того материального переизбытка, в котором живут подростки сегодня?

(Смеется.) Вы правы. Сегодня дети о боли узнают со сцены.

Сцена из спектакля «Ливия, 13»

— Но как современный ребенок, выращиваемый без опыта Природы и Подвига, может обрести новые силы, индивидуальность?

— Возможно, я скажу нечто провокативное. Игры. Видеоигры. Там им приходится следовать за своей миссией, концентрироваться на выполнении задания, отвечать за сделанное, совершать выбор, ошибаться. Это, конечно, виртуальное пространство, но оно может стать тренировочным пространством для жизни. Да, это может оказаться полным ужасом, но может и стать тренировкой на будущее.

— А театр?

— Да, если он станет опытом, потому что любой опыт, в том числе эмоциональный, позволяет тебе открывать что-то новое. Но, конечно, у меня за спиной совсем другая история становления, и я не могу обращаться к новым подросткам с какими-то моралистическими суждениями. Театр может помочь им почувствовать что-то новое, обращаться к своему опыту, создавать его. Это попытка вовлечь их во что-то, чего они раньше не делали. Начинать путь в сторону индивидуации.

— Я хочу сейчас зайти с другой стороны. Опыт претерпевания и создавал старую европейскую индивидуальность, это был «хардкор», от которого сейчас отказываются. «Крутой» индивидуализм старого типа не может ответить на многие вопросы сегодня — вопросы о мигрантах, о чужих, или о тех же подростках, или о всех тех, кто зависим, кто не может сам. В старой системе всем правят взрослые. А дети, как и «аборигены», больные, держатся на расстоянии. Как раз это сейчас подвергнуто критике, понятие «индивидуальности» расширяется. Но если мы посмотрим на «неевропейский» мир, то там все еще невозможен тот старый «индивидуалист», жестко отдельный человек, самостоятельно терпящий жизнь, от которого отказывается Европа...

— Думаю, всем необходимо пройти через эту «хардкор»-стадию, но нельзя на ней останавливаться. Это эгоистично и скучно. Именно как индивидам нам нужно открываться. Потому что если ты можешь развить свою идентичность, то способен на следующем этапе научиться обнаруживать такую же индивидуальность в других — людях, странах, культурах.

Даже сквернословие поможет: оно разрушает идеализированный образ женщины, освобождает ее, чтобы быть сексуальным существом, вернуться к своему телу.

— Вы думаете, юное поколение европейцев сможет перенести опыт нового отношения к себе на новое отношение к «другому» миру?

— Я надеюсь на это, но пока этого не вижу. Сейчас тенденция обратная: закрыть границы. Это плохо. Я лично живу в международном сообществе, и даже когда я была маленькой девочкой, меня волновали другие культуры. Монокультурный мир меня не очень притягивал. Мир Цюриха всегда был мал для меня — мне нужен большой мир, чтобы дышать, мне нужно путешествовать, странствовать. И... возвращаться в Цюрих. Но, вероятно, поэтому я и работаю в нашем театре: подростки сегодня — это будущее Европы завтра.

— Для новой европейской индивидуальности это принципиально важный ход. Ведь обнаружение «другого» — это обнаружение другого и внутри самого себя, и за своими пределами. Это очень видно в вашей пьесе «Ливия, 13»: все ее участники — как бы разные маски одной личности, одной истории. По сути «Ливия, 13» — это портрет новой европейской субъективности. Как вам понравилась русская постановка вашей пьесы?

— Меня удивило то, что в русской постановке как раз от всего этого отказались. От актеров, масок, смены персонажей. То есть попытались вернуть все в «натуралистический» театр. Просто рассказать историю одной девочки. Одну индивидуальную историю с плохими и хорошими парнями. И все. В этом смысле все возвращено как бы на стадию раньше...

— А может быть, создателей спектакля уже достаточно обеспокоил сам «контент» пьесы?

(Смеется.) Вероятно. Я почувствовала, что секс — это в России табу. То есть табу — говорить о сексе, не показывать, а именно говорить. А пьеса-то как раз не показывает, а говорит. Ты представляешь, что происходит, но не видишь этого на сцене. Сам «порноэпизод» — это пантомима между двумя актрисами. Но в постановке не использовали необходимый объем текста и, наоборот, все стали показывать.

— Но это и правда так. Русские женщины «показывают» тела больше, а говорят меньше европеянок.

(Смеется.) Да, в Швейцарии очень много русских невест... Но умение говорить о сексе и сексуальности, принимать эту опасную часть самого себя, ранимую часть — это важная часть «новой европейской» индивидуальности.

Современная жизнь Европы предоставляет много способов «уклониться». «Зла» не существует. А оно ведь есть, и от него никуда не денешься.

— Боюсь, в России — если говорить в этом смысле о «речи» — все остается между «низовым» разнузданным лексиконом и абсолютно идеализированным сентиментальным языком. До сих пор нет середины... И освобождения для разговора об этом, которое дает любовь. Ведь единственный человек, с кем Ливия у вас может говорить о себе, о своей сексуальности, — это ее первый партнер, Дейв. Он выводит девочку из-под атаки мачистского жаргона ее обидчика, Мауса, в которого Ливия была влюблена — или, скорее, в его образ «сильного парня». По сути, речь идет о формировании женской субъективности — либо через свободу, либо через насилие.

— Думаю, даже сквернословие здесь поможет. Потому что оно разрушает идеализированный образ женщины. И освобождает ее для того, чтобы быть самою собою. Быть сексуальным существом. Вернуться к своим эмоциям, своему телу. Отказаться от собственного асексуального образа. Если ты можешь говорить об этом, ты можешь сама решать, «да» или «нет», вместо того чтобы быть «чистым» идеалом женщины, которая только поддерживает мужчину и даже не знает, что секс существует. Иначе ты можешь потерять возможность что-то действительно чувствовать в реальной ситуации. Ты просто «отдаешь» свое тело в пользование внешним образам, силам, другим телам, оставаясь безучастной...

— Скажите, Кристина, а вы говорите в своем театре об отношениях человека с Богом? Ведь в современности религия занимает все больше места... И у подростков это важный вопрос...

— Нет.

— Почему?

(Смеется.) Это, очевидно, мое табу, идущее из далекого католического детства...

— Простите, я не хотела вас так ловить...

(Смеется.) Но вы правы. Я действительно не могу об этом говорить. А, кстати, знаете, почему еще я к вам в Россию приехала, кроме книжки? Брат моей бабушки был здесь в начале века. Его отец был страшным человеком, тем самым «хардкор»-европейцем. И этот бабушкин брат сбежал — уехал во Францию, потом в Россию. Он работал здесь на фабрике, делал изразцы. Даже сделал один орнамент, который потом выиграл приз на Парижской ярмарке. В 1901 году он почему-то вынужден был уехать из России, был в Америке, потом в Японии. Я нашла как-то целую коллекцию японского искусства, которую он оставил после себя. Я ищу его следы здесь, в России...

— Вы снова отправляетесь в лес — на поиски себя?

(Смеется.) Вы опять меня поймали...

— Ну, я ведь часть другого мира, часть «леса»...

Комментарии