Как рассказать о блокаде Ленинграда?

Историк Сергей Яров о том, что нужно помнить, а о чем лучше забыть, рассказывая о блокаде Ленинграда и людях, ее переживших

 
Detailed_pictureТрупы на улицах Ленинграда. 5 февраля 1942 г.© В. Федосеев / из альбома «Неизвестная блокада. Ленинград 1941–1944» / Издательство «Лимбус Пресс»

14 сентября 2015 года в Петербурге скончался доктор исторических наук Сергей Яров — профессор Европейского и Герценского университетов в Санкт-Петербурге, автор книги «Повседневная жизнь блокадного Ленинграда», получившей премию в области научно-популярной литературы «Просветитель». В память о выдающемся историке мы публикуем лекцию, прочитанную Сергеем Яровым незадолго до смерти в Лектории Политехнического музея.

Я расскажу о повседневном быте города, который оказался в условиях нечеловеческой катастрофы, и о том, что происходило с людьми, невольно ставшими участниками беспримерных страданий. Катастрофа — это тот самый момент истины, который позволяет с максимальной силой обнаружить то, что никогда не выльется наружу в спокойное время.

Темой блокадного Ленинграда я начал заниматься несколько лет назад — где-то в 2005-м, — и, надо сказать, это один из тяжелейших сюжетов, которые мне приходилось разбирать. До этого я изучал политическое сознание людей в переломные годы революции, когда люди должны были приспосабливаться к новой власти, должны были терять те или иные свои политические привычки, пытаться вжиться в эпоху. Несмотря на различия этих тем, и там, и там — катастрофа, сцены, действия, жертвы.

Первое знакомство с блокадными документами просто ошеломило меня. В первую очередь стало понятно, что это не та блокада, которая привычна для нас. Это блокада страшная, при описании которой надо выбирать каждое слово, чтобы не задеть чувства выживших. В документах, в дневниках мне явились такие страшные факты, реалии, опубликование которых может нанести обиду, может огорчить. Но этих людей мы не можем судить, не можем выносить им какие-то моральные вердикты. Мы должны их слушать и понимать, в какой бездне они оказались.

Но, прежде чем рассказывать, я бы хотел указать, по каким источникам сделана моя книга и что, собственно, является основой моей лекции. В первую очередь это огромное количество дневников. Считается почему-то, что общество 1930—1940-х годов боялось вести дневники, остерегалось, что у него не было привычки к дневникам. Но в Ленинграде, скажу откровенно, я обнаружил сотни дневников блокадного периода разной степени протяженности, разного объема, разной фиксации интереса на тех или иных сюжетах и событиях. Второй источник — это воспоминания. Понятно, что воспоминания создавались позднее описанных в них событий. Понятно, что «блокадный канон», утвержденный в 1960—1970-е (а начал формироваться он еще раньше — в 1950-е), не мог не сказаться на точках зрения тех людей, которые писали свои мемуары. И третий источник — интервью с блокадниками. К сожалению, многие из них не дожили до выхода моих книг. Но именно общение с ними помогло мне понять некоторые вещи, информацию о которых нельзя почерпнуть из публикаций. Например, выяснилось, что самым опасным для ленинградцев были даже не бомбежки, а зенитки, которые стреляли во время авианалетов. Зениток было очень много в городе. Они не попадали по самолетам — те летали в темноте и на большой высоте, — и снаряды сыпались на головы людей. Самое страшное было оказаться во время авианалетов на улице, но не из-за того, что бомбили, а из-за бесчисленного количества обломков, сыпавшихся с неба. Или такой вот еще эпизод. Я спрашивал у блокадников: 22 июня вы, наверное, где-то отдыхали? А мне отвечали: нет, 22 июня не было выходным днем. Я удивлялся: как же так, это же воскресенье — 22 июня 1941 года? А мне объясняли, что была так называемая шестидневка и выходными в июне 1941-го были 18-е число и 24-е. То есть иногда совпадали выходные дни с субботой и воскресеньем, а иногда не совпадали. Такие вот мелочи можно узнать только из интервью. Ну и, наконец, четвертый, самый редкий, блокадный источник — письма. В основном отправители просили еды, денег. Естественно, чтобы как-то разжалобить адресатов, в письмах приводились страшные подробности блокады, и именно эти подробности не пропускала военная цензура. И там, где человек просил кусок хлеба, рассказывая, в каких условиях живет, — там цензура вымарывала любые упоминания об ужасах блокады. Адресат в результате получал короткое сообщение — «дайте хлеба!» — без мотивации того, почему это необходимо. А люди в это время находились на грани смерти. Конечно, какие-то письма доставлялись с оказией, но из-за того, что транспорта не было почти никакого, такого рода посылки не могли быть широко распространенным явлением.

Что вообще происходит с человеком, когда он начинает голодать? Первый симптом: люди начали постоянно говорить о еде.

Прежде чем рассказать о быте блокадного Ленинграда, я бы хотел коснуться темы того, как сама блокада повлияла на людей. Главным следствием голода и холода была апатия. Люди не замечали друг друга, бродили по улицам подобно сомнамбулам. Люди — не все, понятно, но многие — думали лишь о том, чтобы выжить прежде всего самим, а также чтобы выжили их дети, родные. Было несколько, так сказать, кругов. Быстрее всего нормы морали отмирали в общении с незнакомыми людьми, слабее — в общении с ближним кругом, с детьми, с родителями.

Собственно голод начался где-то 12 сентября. До этого дня война хоть и шла, но город не был военным, блокады не было. Люди даже не выкупали тот хлеб, который полагался им по карточкам. К тому же столовые разные работали, и там были вполне приличные блюда. Но в середине сентября нормы по карточкам были понижены два раза подряд с разницей в несколько дней. И тогда началась паника. Первые симптомы голода стали ощущаться с начала октября. Один из очевидцев пишет, как в столовой было написано: «Продаются конские котлеты». Все ужасно возмущались — желающих купить эти конские котлеты, естественно, не обнаружилось. Но буквально через несколько дней конские котлеты стали дефицитом. Далее происходило тотальное, быстрое исчезновение всех продуктов из магазинов. То же касалось аптечных продуктов, которые, как вы, вероятно, знаете, потом стали использоваться не по назначению, даже детская присыпка использовалась для производства лепешек. Я еще коснусь темы блокадной еды — это страшный вопрос.

Так что делалось с людьми? Что вообще происходит с человеком, когда он начинает голодать? Первый симптом: люди начали постоянно говорить о еде. Если раньше были какие-то разговоры об искусстве, то теперь все разговоры начинались с того, что люди спрашивали друг у друга: сыты ли вы, хватило ли вам обеда — и тут же чистосердечно признавались, что сами голодные. По некоторым воспоминаниям хорошо прослеживается деградация столовых. Сначала это были учреждения, которые действительно очень хорошо подкармливали ленинградцев. Но со временем изымались продукты за продуктами, и вот уже суп белесый-белесый без единого какого-то наполнения. Есть записки одной девочки, которая ела этот суп и считала, сколько в нем макарон, и насчитала одиннадцать «макароник». Потом в столовых исчезла посуда. Уж не знаю, по какой причине — до сих пор это не выяснено, — но ни ложек, ни вилок, ни тарелок не стало. Понятно, что люди были вынуждены приносить посуду из дома, но, поскольку требовалось не только съесть самим, но и часть продуктов унести домой, использовались разные банки — в том числе ржавые консервные. О санитарии говорить тут, конечно, не приходится, и с каждым месяцем блокады происходило все большее разложение быта столовых, быта их посетителей. Ну понятно же, что если человек приходит и ему дают кашу, которую нечем есть, он начинает есть ее рукой и суп рукой… Один блокадник — я сначала постеснялся использовать этот отрывок в книге, а потом махнул рукой — писал: «Лакают суп, как коты». Есть записки Ильи Глазунова. У него погибла вся семья в блокадном Ленинграде: мать, отец, родственники. Самого его вывезли. Глазунов пишет: «Голова ясная, но очень слабая… Иногда в ушах звон. Удивительная легкость перехода из одного состояния в другое. Оживают и материализуются образы прочитанных книг, увиденных людей, событий». Многие об этом писали, что как-то очень легко все прочитывалось, просматривалось, но — мгновенно исчезало. Это было определенным предвестником скорой смерти. Как, положим, и употребление ласково-уменьшительных имен по отношению к еде. У Ольги Берггольц было: когда слышишь от человека слова «хлебец», «супчик» — это все, это симптом того, что человек умрет недели через две от голода. Все эти уменьшительные слова — признак того, до чего дошел человек, как он голодает, насколько он дистрофичен. И, главное, зацикленность его на этом «супчике». Интимное общение с едой и являлось в какой-то мере признаком того, что ни о чем уже человек не думает — только о еде.

Главным следствием голода и холода была апатия.

Сначала люди старались не опускаться, но чем дальше, тем меньше их интересовало, во что одеты, как выглядят. Вот чем характерна блокада? Был системный распад. Положим, человек хотел быть умытым, но — где взять воду? И как ее согреть? Ведь не работает водопровод. И нет топлива. И в доме плюс три градуса. Попробуй раздеться, помыться. И это не сегодня и не завтра, а каждый день. Плюс три. Причем хорошо, если плюс, а ведь бывала и минусовая температура. Люди надевали на себя пальто, несколько шапок — ничего не спасало. Есть такой термодинамический закон, который отметили блокадники: сколько времени в человека входит холод, столько он и выходит. Холод входил четыре-пять месяцев в году, а выходил, получается, все лето. Сейчас это может вызвать удивление, а в блокадном Ленинграде женщина, одетая в августе в полушубок, была нормальным явлением. А почему бы не носить одеяла поверх полушубков? Или не надевать валенки прямо на боты? Почему нет? Или вот — красивое пальто. У горожан была приличная одежда, но надевали почему-то самое тряпье. Об этом не раз мне говорили блокадники — и сами удивлялись, отчего так. А правда в том, что люди понимали: никакое платье, никакое пальто не сделает их красивыми. Вы представляете себе, что такое блокадные лица после цинги? Лица с язвами, с фурункулами, с отеками? И вот наденет женщина красивое пальто — и куда она в нем отправится, когда у нее отекшее лицо, изъеденное язвами? Причем отеки были не самым страшным явлением. Куда страшнее было опухание. Почему, кстати, опухали? Многие связывали это с тем, что все абсолютно размачивалось в воде. Вот, положим, 150-граммовый кусок хлеба — что это? Съел его за минуту — и нет его. А разведешь его в воде, и кажется, будто это большая тарелка супа. А еще пили кипяток. Обязательно с солью. Считалось, что в отсутствие витаминов соль — какой-никакой минерал. Но вы сами знаете, какими бывают последствия злоупотребления солью. То есть много объяснений опуханию, но итог один: сначала опухали ноги, потом голова — так, что глаза не видели. Уж не буду деликатные детали приводить, объясняя, что конкретно опухало сильнее, — человек опухал весь. И вот он видит, с каким ужасом смотрят на него прохожие, и понимает, что ему уже все равно. И зачем тогда следить за собой, зачем мыться? Разбухал даже язык, и речь становилась замедленной — это во многих дневниках было зафиксировано, — как будто человек что-то долго-долго припоминает в разговоре. Разбухший язык (тоже последствие цинги) — это когда кислое кажется сладким, сладкое — соленым. Цинга со страшной силой обнаружилась весной 1942-го. С ней пытались бороться в том числе употреблением напитка из хвои. Но понимаете, на голодный желудок напиток из хвои… Было такое выражение — я заранее прошу простить меня, но, говоря о блокаде, нельзя обойтись без некоторого натурализма — «вылетели три дня в трубу». Некоторые, конечно, были уверены в чудодейственности этого напитка: вот я его выпью, и мне станет получше. И пили-пили-пили. И — распухали. А цинга ползла по телу такими пятнышками фиолетового оттенка (хотя разные были оттенки), и никакая хвоя не могла заставить эти пятнышки исчезнуть. Зато исчезала брезгливость. Говорить об этом тяжело, но понятно же: чтобы выжить, люди шли на все. И я даже не хочу говорить об этом, потому что у вас может появиться неверное впечатление о блокадниках… Но, к сожалению, где только не питались. Какие только суррогаты не использовались в еде. Жидкость для помывки стекол. Гуталин. Подошвы кожаные от сапог. Технический жир ужасный. Есть его было невозможно, но, как писал один блокадник, «сытный, подлюга, сытный». Вы понимаете? Технический жир для смазки механизмов. В некоторых домах ели даже фрагменты деталей — например, свиные валики от станков. И самое жуткое было то, что, прежде чем варить, их нужно было вымачивать в течение двух недель, иначе человек умирал в страшных мучениях от отравления. Сложнейший рецепт: сначала отмочить, потом заново замочить, потом варить, сливать, кипятить… А голодный человек — ну сколько он может на все на это смотреть? Иногда не выдерживали, съедали… И все кончалось страшно. Многие вспоминают, как, поголодав несколько месяцев, с восторгом описывали, какой вкусный столярный клей, как одной плитки на целую неделю хватило. А один человек описывал, как гуталином питался. Понятно, что это был самый плохой гуталин, сделанный из каких-то остатков костной муки каких-то рыб. И вот человек записал в дневнике: «Какая хорошая еда, гуталин. У меня и кожа глаже становится, не зря все ж для кожи его используют». Интересный момент: люди вели постоянные разговоры о еде. Огромное количество таких записей содержится в любом дневнике. Независимо от того, интеллигентный человек его писал или неинтеллигентный. У меня в книге есть отрывок: мать и дочь мечтают, что они будут есть после блокады. На этом воображаемом пиршественном столе чего только нет: и колбаса, и каша, и пирожки с тем, с третьим, с пятым, и картофель, лоснящийся маслом… Это страшный документ. Это показатель того, до чего доходили люди в блокадном Ленинграде.

За усиленную работу по захоронению выплачивался дополнительный паек: 100 г водки и, кажется, 200 г хлеба.

Бомбежки, конечно, были одним из самых варварских преступлений, что были совершены против Ленинграда. Понятно, что не нужно было бомбить весь город. Понятно, что не было такого количества вооружения, чтобы бомбить без остановки. Фиксировали на каких-то производствах: штабах, складах, вокзалах. Но прежде шла так называемая прицелка бомбометания в радиусе 400 м. То есть прежде чем поразить нужный объект — и посмотреть, дымится он или не дымится, как именно дымится и какой это дым, густой или не густой, — 400-метровый участок обрабатывали. По воспоминаниям Виталия Бианки, побывавшего в Ленинграде весной 1942 года, в городе было огромное количество женщин без рук, без ног. Просто не успевали убежать. Но самолеты использовали до ноября 1942-го. Потом стали жалеть — самолетов мало, они требуются в других местах, — и Ленинград начали бомбить пушками, которые находились в Тосно, в пятидесяти километрах от города. Естественно, куда попадет снаряд, пущенный из Тосно, никто знать не мог. Мне одна блокадница рассказывала, что начинали бомбежку ровно в восемь часов, когда закрывались заводы. И если начиналась бомбежка, с заводов никого не выпускали — просто запирали двери. Блокадники молились: только бы немец начал обстрел в «восемь ноль два», тогда бы успели за две минуты выбежать с территории завода и добежать до дома. Но — нет. Немец всегда бомбил за несколько секунд до звонка. Это была психическая атака против населения.

Чудовищные страдания испытывали люди от этих бомбежек, и особенность их была еще в том, что, в отличие от авианалетов, к ним невозможно было подготовиться: бомба уже летит, а никто еще не знает, что она летит. Несколько секунд до того, как она ударит по этой площади, но об этом никто даже не догадывается. Защититься, спрятаться было невозможно. Как спасались? Есть описание того, как люди выходили на крыши, несли свою вахту. Сняли даже Шостаковича за этим делом… Но, знаете, неловко смотреть эти кадры: за Шостаковичем идет кинобригада, он и одет как-то нелепо, в какой-то шинели. Какой-то постановочный кадр — композитор позирует, как бы иллюстрируя мужество блокадников Ленинграда. Но что касается людей — не Шостаковича, который, как известно, был в конце сентября 1941-го вывезен из города, а людей, которых в городе оставили умирать, — то дежурства на улице были очень страшной вещью. Ну представьте: крыша, зима, минус 25, продуваемый всеми ветрами человек, голодный, истощенный, больной, постоянно кутающийся в какую-то одежду. И как заранее узнать, какая бомба упадет на крышу? Хорошо, если зажигательная, а если фугасная? Есть такой мрачный блокадный анекдот (вообще анекдотов было много): меняю две зажигательные бомбы на одну фугасную, но в другом районе. Пытались защитить горожан посредством оповещения, так называемого метронома (когда радио не работало, в эфире стучал метроном, и быстрый стук означал тревогу. — Ред.). Но метроном был хорош, когда шли авианалеты, а когда налеты прекратились и город начали бомбить из орудий, тут никакой метроном уже помочь не мог. Кстати, вопреки официальной истории, радио в первую блокадную зиму не работало. Ольга Берггольц лежала дома в состоянии дистрофии и не могла никак выступать по радио.

Когда начались смерти от дистрофии, долго не могли понять, от чего человек умер. Патологоанатомы работали, вскрывали тела, но не обнаруживали ни одного органического поражения. Все в целости, все работает — от чего умер? И только потом было определено название — дистрофия. До блокады, насколько я знаю, слово это не употреблялось. Я нашел письмо, в котором одна женщина писала матери, что стала дистрофиком, а мать ей отвечала: «У тебя новая специальность? Никогда о такой не слышала». Как выглядел дистрофик? Во-первых, человек переставал следить за собой. Естественно, на него начинали смотреть косо. Во-вторых, человек без конца говорил, говорил, говорил безостановочно — а ведь не каждый способен такое слушать, да? Всем было понятно, почему человек стал таким, но все сжимали себя в кулак. Блокада была жестокой школой проверки на человечность. Вот почему каждое слово нужно выбирать, говоря о блокаде. Но возникает вопрос: а как тогда вообще о ней рассказывать? Когда мне приходилось разбирать, мягко говоря, сложные эпизоды, я старался не упоминать фамилии (и даже ссылки на источник не указывать), но ведь так тоже не может быть. Источник должен быть. Но что делать, если источник прямо указывает на то, откуда что взялось, и каждый может проверить, догадаться? Например, было несколько столовых привилегированных для обессиленных людей. Но — жестокая блокадная правда! — заинтересованы были в первую очередь в том, чтобы спасать людей нужных. «Нужных» в смысле «ответственных». Есть документы об этом, стенограммы сообщений. Там прямо так и написано: подкармливал наиболее ценных инженеров и рабочих, специалистов, а не дворников. Рождалась новая этика. Сейчас попробуй такое сказать. Или человек попал под бомбежку, погиб, и кто-то пишет: наконец решился вопрос с сокращением штата, а то так было трудно найти кандидата на сокращение. Реальность блокады — как и любая реальность катастрофы — заставляла людей делать вещи, которые ни один нормальный человек не хочет делать. И чем чаще приходилось их делать, тем быстрее менялось сознание. Например, проверяют детей — все почти истощены и нуждаются в дополнительном питании. И врач должен на каждой карте написать: нуждается в дополнительном питании. Но один говорит другому: а как же мы на всех картах такое напишем? И приходится выбирать. Одного ребенка кормят, другого нет. Один выживает за счет другого. Кажется, оба имеют право выжить, но нужно выбрать одного. Так происходило постепенное ожесточение морали. В конечном счете притуплялись чувства, притуплялись нервы. Человек уже не так болезненно реагировал на какие-то вещи. Приведу пример: эвакуация детей. Всех было трудно эвакуировать — особенно тех, кто был совсем слабым. И потому устраивали экзамен: возьми метелку, подмети. Или дойди от стенки до стенки. Осталось свидетельство, что на одном из таких экзаменов в комнату неожиданно вошли тетки из исполкома и начали шуметь: «Да что вы делаете? Да разве так можно?» А им ответили: а дайте нам людей, чтобы мы всех детей могли вывезти. Возникал вопрос: а что делать с теми, кому неминуемо станет плохо в пути, кто за ними будет ухаживать? Опять же нравственный выбор, который часто оказывался весьма жестоким. Но обвинять никого нельзя. Надо просто помнить, что так было.

Блокада — это тотальное страдание.

Одна из самых страшных тем блокады — мертвые. Гробы использовали где-то до середины декабря. Потом начались так называемые пеленашки. Вот в фильме Сергея Лозницы «Блокада» показано: на улице труп лежит. Почему-то в валенках… Обычно дело этим не кончалось — и валенки снимали, и каннибалы тоже… Я уж не стал касаться этой темы, вы простите… Короче, всячески оскверняли тела: искали продовольственные карточки, развязывали веревки… Многие трупы не довозили до кладбища. Трупы соседей, чужих людей — просто бросали их на дороге. А еще трупы вываливались из машин, и за ними тоже никто не возвращался. В одеяло, в бумагу укутывали людей. Свозили к моргам, где были крысы. В городе вообще расплодилось очень много крыс — но я не буду касаться этой темы, слишком особенная она, очень неприятная… Когда хоронили детей, гробы делали из бельевых ящиков. Одна из мемуаристок пишет, что ей сказали, будто в одну пятитонную машину погрузили пятьсот человек. Она не поверила. Ну как это возможно — пятьсот тел в одной машине? А оказалось — это из Дома малютки. Пятьсот младенцев.

Несколько слов о кладбищах. Вообще они, конечно, представляли собой мерзость запустения. Все гробовщики вымерли еще в ноябре-декабре 1941 года. Было даже исследование — почему это произошло? Да потому, что люди много ели-пили, а когда началась блокада, организм, привыкший к интенсивному усвоению пищи, не смог выжить на тех крохах, что выдавались. Роль гробовщиков исполнял весь город, и это была тяжелейшая работа. Был даже случай, когда человек, которого послали на очистку кладбища, умер у могилы, куда помогал укладывать тела погибших ленинградцев. Да, гробовщикам платили. И это один из вопросов: почему нельзя до конца посчитать количество жертв блокады? За усиленную работу по захоронению выплачивался дополнительный паек: 100 г водки и, кажется, 200 г хлеба. Естественно, если шли переработки, давалось больше. К сожалению, были иногда и приписки. Но тут, как я уже много раз говорил, никого укорять не надо — хорошо, если эти приписки спасли кому-то жизнь. Поначалу люди пытались сами рыть могилы, но под конец, обессилевшие, они просили об этом других людей. И было много стервятников, которые, не стесняясь, торговались. Обычной ценой похорон была буханка хлеба. Мне попалось письмо, где женщина пишет: «С нас спросили аршин материи, сто рублей, полбуханки хлеба». Я сначала не понял — странное какое-то перечисление. Обычно просили одно, а тут сразу семь разных предметов. Потом до меня дошло, что эти самые стервятники спрашивали про все разом: а есть ли у вас это, а это есть, а вот это, а третье, а четвертое. Это перечисление — свидетельство того, как обирали несчастных людей. Под конец блокады, как мы знаем, был использован вахтенный метод захоронения. Общее число погонных метров вырытых ям составляло двадцать два километра. Расстояние между Царским Селом и Ленинградом. Представляете себе? Многие желали, чтобы их родных хоронили не в огромном рву, где непонятно кто и где, а с краешку. Чтобы хотя бы примерно знать, что есть вот такое местечко, про которое можно быть уверенным: вот здесь покоится такой-то. Некоторых привозили в гробах, желая сделать что-то похожее на приличные похороны. Но гробы тут же шли в костер, у которого грелись члены похоронной команды. Из этого не делали тайны. Более того, когда вышло постановление, что обязательно надо хоронить в гробах, один гроб был на всех: одна команда клала своего покойника, потом вынимала, передавала гроб следующей команде, и так до бесконечности. Люди боролись с бюрократическими ритуалами. Возможно, конечно, что ритуалы эти были благими и их устанавливали для того, чтобы в жутких условиях церемония захоронения не превратилась во что-то совсем уже варварское. Однако, несмотря на это, варварской она все же стала.

Надо сказать, что большое количество мертвых лежало в квартирах блокадного Ленинграда. В силу нескольких причин. Например: не надо было сдавать карточки. Это только сначала был четкий порядок: умер человек, родственники его похоронили, карточки сдали. Но вы же помните, о чем я только что сказал? Чтобы похоронить, нужно было скопить буханку хлеба. А хлеб выдавался на декаду — то есть на десять дней — по 100—150 г. И вот соблазн: лютые морозы, голод… В общем, когда начали очищать город, выяснилось, что некоторые квартиры были превращены в локальные кладбища.

Вообще, говоря о квартирах блокадного Ленинграда, нельзя не упомянуть о таком явлении, как буржуйки. Так как всю квартиру отапливать было невозможно — не было дров, да и почти в каждой комнате уже лежал, простите, мертвый человек, — обычно жили на кухне. Ну, вы знаете особенность буржуйки: она быстро нагревается, но быстро остывает, и температура в помещении опускалась до минусовых отметок за очень короткое время. От буржуек, естественно, шла копоть. Коптилась дверь, коптились обои, стены, потолки и, самое страшное, лица людей. И тут — либо не пиши о блокаде, либо рассказывай, как оно есть. Огромное количество закопченных, черных лиц было характерной приметой блокадного Ленинграда. Надо сказать, что девушки испытывали по этому поводу стыд. И одна с гордостью записывала в дневнике, что вот только что от нее вышли матросы и сказали, что «в первый раз встретили такую чистую». Есть очень трогательные описания того, как девушки в столовых при виде мужчин старались отворачиваться. Почему? Да потому что помимо копоти лица становились, что называется, носатыми. Вообще, когда человек сильно худеет, нос сильно начинает выдаваться. И хочется выглядеть очаровательно, обаятельно — а тут этот нос. Далее, один из блокадников вспоминал, что девушки в столовой старались отсоединиться от мужчин. Почему? Потому что надо было очистить пальцем тарелку. Маленький слой жира оставить в тарелке — там, где уже ели обойный клей, столярный клей, — немыслимо, сами понимаете… Облизывание тарелок — одна из примет блокадного Ленинграда. И кто читал воспоминания Дмитрия Сергеевича Лихачева, обратил на это внимание. Интеллигентнейший человек, переводчик, он пришел в столовую Академии наук, а ему сказали: вы не кандидат, вы не имеете права ходить к нам. А он был так голоден, что ждал, когда кто-нибудь доест, а потом облизывал тарелки. Страшно такое читать.

Вообще в блокадном Ленинграде в какую дверь ни войдешь, в какое окно ни выглянешь — везде был ужас, который невозможно даже себе вообразить. Я прошу верить мне на слово: ни одно представление о блокаде — в том числе и мое — не способно передать тот ужас, который пережили блокадники. Мне многие говорили, что книгу мою не могут дочитать до конца — людей начинает трясти. Теперь-то я знаю, что есть черта, за которой люди инстинктивно пытаются оберечь себя от страданий. А блокада — это тотальное страдание. У вас может возникнуть ощущение, что я сгущаю краски. Но уверяю вас: я, наоборот, говорю мягко, пытаюсь найти каждому явлению оправдания. И я не рассказал вам, как в помойках рылись, как в очередях за тарелкой супа плакали, выпрашивая лишние порции копеечного супа. Я не стал особенно травмировать и рассказывать о детях несчастных, которых находили около тел погибших матерей. Это самое страшное описание вообще, которое мне когда-либо приходилось читать: чудовищное количество вшей, ребенок обгладывает мать, его самого едят крысы… Вы уж простите меня за сумбурное повествование, но о блокаде иначе не расскажешь. Помню, когда я в первый год изучил около трехсот документов, связанных с блокадой, на меня каждый день наваливалось это страшное. И это было не самое легкое время в моей жизни.

Записала Наталья Кострова

Комментарии

Новое в разделе «Colta Specials»SpacerСамое читаемое

Сегодня на сайте

Три историиТеатр
Три истории 

Диана Вишнева, Владимир Варнава и другие — о балетах Стравинского в Перми

25 мая 201736390
ПустошиКино
Пустоши 

Илья Данишевский — о фильме Гранта Джи «Терпение (по Зебальду)»

25 мая 201715820