12 сентября 2023Colta Specials
28392

Слепые истории

Лёля Кантор — о России из позиции «внешней сопричастности»

текст: Лёля Кантор-Казовская
Detailed_picture© The British Library

Полномасштабная война России с Украиной серьезнейшим образом изменила российский культурный ландшафт: интеллектуальное и художественное сообщества были поставлены перед выбором — продолжать работать в условиях фактически военной цензуры в РФ или отправиться в эмиграцию. Уже очевидно, что отъезд деятелей культуры из России после 24 февраля 2022 года стал самым значительным по масштабу после эмиграции времен Гражданской войны, превысив объемы второй и третьей волн «культурной» эмиграции. В этих условиях редакция Кольты считала необходимым предоставить слово тем, кто продолжил работу внутри страны. Сегодня мы публикуем тексты авторов, живущих вне РФ и рефлексирующих свой опыт.

Сразу оговорюсь, что совсем не уверена, что у меня есть право участвовать в каком-то «русском диалоге» — о жизни и культуре во время войны. Я тридцать с лишним лет живу в Израиле, мой контакт с российской реальностью в основном интернетный, профессиональный и книжный, и я не выражаю позицию свежего эмигранта, покинувшего Россию в связи с событиями. Поэтому я могу предложить только несколько соображений внешнего наблюдателя, не более того. Во внешнем взгляде неизбежно будут элементы остранения — но только этим он и может быть полезен. Разговор между «своими», как бы ни различались его участники и где бы они ни находились, всегда стоит на одних и тех же опорных точках.

Диалоги находящихся в России коллег произвели на меня эмоционально тяжелое впечатление: оно соткано из сочувствия, с одной стороны, из неприятия — с другой, из попыток представить себя на этом месте и, напротив, попыток понять себя на своем месте. Война в Украине в этой беседе как бы и происходит, и не происходит. Ее реальность и трагичность почти нигде не обозначена (как «прямое включение» реальности для меня прозвучал только жесткий рассказ Елены Ковальской о культурной ситуации украинки в Москве). Что у себя дома что-то не в порядке, конечно, понимают все. Говоря про ситуацию «это наша мама ебнулась», Александр Иванов выражает готовность идти с ебнутой до конца: тут он — пусть на сленге и, возможно, бессознательно — апеллирует к военно-мобилизационному мифу Родины-матери. Мое представление о государстве как инструменте, подлежащем починке и изменению, совершенно противоположно таким метафорам, смысл которых не может изменить для меня даже ирония. Но, пожалуй, больше слов меня впечатлило ощущение времени. Может быть, потому что мне пришлось сейчас прочесть Делеза, я особенно чувствую, что время — это не внешний фактор, а что-то глубоко сущностное в человеке, в каком-то смысле само его «я». Разговор о том, что время завершилось, надо уйти на глубину и заняться теологией или мистикой, растягивать время беседы, как на Востоке, на меня действует плохо (он, конечно, может быть просто болтовней, какую я много слышала в юности на московских кухнях, но все изменилось, и теперь это прочитывается как «ситуация заложника»). Этих отношений со временем там реально много. Одни предлагают слиться с природным круговым циклом времен года. У кого-то (Надя Плунгян) «остановленное время» выражается в нежелании видеть его новое качество и в стремлении продолжать то, что было «до», делать свои довоенные проекты, что бы ни случилось. В этом понимании оно случилось «для других». Я очень люблю и ценю Надины книги и желаю ей, чтобы она их написала больше, и вообще чтобы у всех все получилось, и чтобы все себя сохранили в сложившейся ситуации. Но что она делает с людьми?

Разумеется, высказывания этой группы не репрезентируют проживание времени у всех остальных. Мне, конечно, известно, что есть и такие, кто до полной гибели всерьез включен в сегодняшний день, в происходящее, протестует против него и не боится последствий. Есть люди старшего поколения, как бы вспомнившие времена своих родителей, советское подполье, которые видят свою миссию в том, чтобы «хранить огонь», когда-то переданный им, — эта миссия не умрет. И те и другие установили живые отношения со своим временем.

Не то в разговоре на Ленивке. Как это лучше определить? Это не замороженность «меншикова-в-березове» (скажем, круга Кузмина в Ленинграде 1920-х — 1930-х). Не то что власть напала на художников и поэтов, которые ушли со своей верой в скит. Как совершенно точно сказала Ковальская: делом, которым они занимались, нельзя жить в одиночестве, в стороне от публики, и это касается не только театра. Как я понимаю, участники «встреч» (большинство которых связаны с Кольтой), каждый своей работой, своим проектом, вместе были участниками «большого» проекта — построить лучшее общество, начав с верхнего слоя общественного сознания — культуры. Просветительские журналы и сайты, книгоиздательство и книготорговля, театры, современное искусство и кураторская деятельность, сетевые издания, подкасты значительно преуспели в том, чтобы создать слой информированного культурного потребителя, принести в Россию самые прогрессивные культурные и художественные практики. Этот проект на нынешней стадии закрылся. Усилия, конечно же, не пропадут зря, они уже принесли и еще принесут свои плоды на следующем витке исторической спирали. Но пока что социальной инженерией занялись другие люди и совсем с противоположной целью. Единственная надежда на то, что они скопируют ошибки проекта, не унаследовав его достоинств, и потерпят крах.

Повторюсь — я сужу со стороны, я не была потребителем «России айфона», о которой говорила Надя Плунгян, хотя много слышала восторженных отзывов о ней от друзей — недавних эмигрантов. То, что они описывают: выросший уровень жизни, сервис, детское образование, возможность реализовать разные интересные проекты, книги, выставки спектакли, не тратить свое время на быт — все замечательно. Но это поверхность. Главное же — как и кто управляет всем этим — за редким исключением не хвалил никто. В общем, со стороны кажется, что концепция построения культурной среды под себя или вокруг себя, так сказать, «под фонарем», идея, что можно способствовать улучшению ситуации, занимаясь своим делом и воспитывая высокообразованных детей, не привела к немедленному созданию другого общества. Хотя мне известны и оценки того, что было достигнуто, как общества гуманных смягченных нравов. Война, которая не является проявлением ни того, ни другого, открыла глаза на то, что страна — больше, чем Москва и Питер, и что социальные и политические процессы больше, чем культура. Да, благодаря усилиям культуртрегеров казалось, культура проникла и в высокие политические и финансовые слои (там были писатели и спонсоры), и в так называемые периферийные (далеко от Москвы была художественная и литературная жизнь, устроенная по тому же самому принципу), но непосредственный результат всего этого оказался не тем, какой ожидался. Воспитанная интеллектуалами часть публики просто ощутила себя чужой в изменившейся с началом войны реальности и в значительной степени эмигрировала. Горький парадокс заключается в том, что у самих «творцов» культуры возможностей маневра было меньше, как это исчерпывающе объяснила Плунгян.

«Культуроцентризм» всего этого устройства был, как мне отсюда представляется, и добровольным, и вынужденным. Образованное население было вытеснено из реальной политической деятельности, у него не осталось никаких политических инструментов, кроме критики и протеста, которые и стали считаться политикой. А той страной, которой интеллектуалу можно было по-настоящему «управлять», и сферой, в которой можно было действовать, оставалась культура. Именно поэтому, как мне кажется, когда началась жестокая война, и когда стало ясно, что это конец прошлой жизни, что все обвалилось, — мысль о судьбе русской культуры была едва ли не первой, которая стала обсуждаться (что я отметила для себя как феномен). Вначале это были горькие личные размышления в социальных сетях, потом начался коллективный страх «кэнселинга» и период зум-конференций на эту тему. Многие говорили о том, что, несмотря ни на что, с русской культурой ничего не произойдет, она и не такое пережила, и все останется на своих местах. Аргумент «мы же продолжаем читать Шиллера и Гете» стал мемом. Впрочем, сами эти разговоры выражают понятную озабоченность. Шиллер и Гете, Пушкин и Достоевский прекрасны, но символический капитал, который не связан напрямую с художественными достоинствами поэзии и прозы, действительно может пострадать. Уж как хороша была культура и литература немецких романтиков, но в общественном сознании европейских и американских интеллектуалов после Второй мировой войны она ушла в абсолютную тень. И, кстати, то, что один из последних важных московских художественных проектов, выставка «Мечты о свободе», был посвящен именно ей, для меня лично было наполнено зловещим смыслом. Резко отрицательные и как будто непонятные сегодня реакции против появления российских имен на международных культурных форумах еще, я думаю, будут осмыслены в исторической перспективе. Но что мне кажется абсолютно гротескным и неприемлемым — это обязательно из какого-то подсознания выпрыгивающие в связи с этим разговоры о «нацизме». Тут я уже немного отойду от непосредственного содержания того, о чем говорилось на Ленивке, чтобы попытаться передать свое отношение к времени, и особенно к параллелям с народом Шиллера и Гете.

Уже стало банальным соображение, что власти в России, идеология которой сформировалась под влиянием неонацизма, свойственна «шизоидная» связь с историей немецкого фашизма. Но и в оппозиционном российском дискурсе отношение к ней также не лишено неразрешенных противоречий. Желание обвинить в «нацизме» тех, кто выступает со стороны жертв, — из этой области. И еще: ни у кого, как правило, не вызывает возражений разговор о том, что Германия в результате как-то вышла и очистилась от своих преступлений. Но размышления немецких интеллектуалов, способствовавшие этому процессу — об ответственности культуры и ответственности обывателя за произошедшее — воспринимаются плохо: или читаются аккуратно выбранные и временами тенденциозно истолкованные места из книг Ясперса, Ханны Арендт или Адорно, или на такие разговоры и параллели вообще хотят наложить табу. За этим стоит страх, что такой дискурс ставит на всех российских гражданах, даже самых политически активных, простаивавших дни и ночи на протестах, своего рода печать ответственности за военные преступления Путина, в которых он один и виноват. (Но это я скорее пересказываю эмигрантские споры. А вот в «беседе на Ленивке» Александр Иванов восхищается позицией Эрнста Юнгера, который был уже настолько, как бы теперь сказали, «постгуманист», что не эмигрировал, но пересекал «мыслимые» границы и во время войны был в вермахте.)

В чем же природа этого нашего неотвязного интереса к Германии? Мы отыскиваем что-то похожее в похожей ситуации, но что делать с этими совпадениями? Насколько голоса из прошлого могут быть для нас авторитетными? Что может давно умерший Томас Манн, которого многие цитируют, объяснить нам в нашей культуре? Так вот — в моем восприятии все наоборот: это не российская жизнь и культура может быть объяснена или осуждена в свете каких-то там аналогий, а история немецкого народа и немецкого нацизма вдруг становится понятной в свете живого настоящего. Мы чувствуем: «А, вот как это было… Вот почему, по каким причинам люди допустили то-то и то-то, вели себя так-то и так-то. Вот почему Адорно или Беньямин писали то-то и то-то». Это совершенно драгоценные моменты, в которые ты держишься за нить событий и получаешь интуитивное знание о том, что было и что приведет к чему. Это ситуация, которая всех нас делает историками — не в академическом, а в совершенно особом смысле, о котором писал как раз Беньямин: задача историка, как сказано в его «Тезисах о философии истории», — «зафиксировать образ прошлого таким, каким он неожиданно предстает историческому субъекту в момент опасности». И далее: «Даром разжечь в прошлом искру надежды наделен лишь историк, проникнувшийся мыслью, что враг, если он одолеет, не пощадит и мертвых. А побеждать этот враг продолжает непрестанно». Итак, прошлое — это материал, из которого куется надежда, и им нельзя пренебрегать. Разные «культуры» — это все-таки не разные планеты, а одна система, это не «их» отдельная, а наша общая история, в которой все связано, мы просто сидим на другой ветке того же самого дерева. Восстанавливая нить, связывающую две смертоносные диктатуры (а по масштабам 21 века относительная смертоносность путинской диктатуры еще может оказаться не меньше, чем смертоносность гитлеровской по масштабам 20-го, просто будущее нам еще неизвестно), мы обретаем новую идентичность и новую внутреннюю силу. Так называемые исторические аналогии не «клеймят», а проясняют задачи.

Мы понимаем теперь, как собственную жизнь, почему очевидцы созревания германского фашизма пишут, что главное — это правильно оценивать риски, следя за ситуацией в политической жизни, и не пропустить «окно возможностей» для заявления протеста — даже если в этот момент превалирует мнение «обывателя», погруженного в свою частную жизнь и работу, что «не нужно поднимать панику из-за ерунды». Потому что в это время диктатуры еще нет, а протест против созревшей диктатуры уже бесполезен. И это понимание достаточно ясно освещает динамику событий — и происходивших в Москве, и происходящих сейчас здесь, в Израиле (для интересующихся: это именно протест в последний критический момент, у которого еще есть шанс не дать «захлопнуть окно» и изменить форму правления в сторону диктатуры).

Так что, хоть я и сижу в стороне, я ощущаю себя сопричастной ситуации — но совсем не потому, что родилась и когда-то жила в России и впоследствии издала там несколько книг, а потому, что все процессы связаны между собой. И из этой позиции «внешней сопричастности» я не могу не думать о России как о территории неудачно завершившейся борьбы, о страшных последствиях этого для Украины и мира, о развилках и слепых пятнах. Не надо полагать, что эмигранты, которые давно не живут в стране исхода, не ощущают никакой боли и ответственности, что для них ничего не изменилось — все инструменты, работа, образ жизни остались при них. Это не так, напротив: жизнь именно что до краев наполнилась болью, сочувствием, стыдом и другими чувствами, которые накрывают в том ритме, в котором развиваются события в Украине.

У меня (если вы невольно подумали об этом) нет желания никого «поучать из безопасного Тель-Авива», просто трудно ожидать от меня, чтобы я чувствовала так, как чувствуют в Москве. Я действительно не знаю, «как правильно», и — как уж могу — вижу свои собственные искажения. Конечно, и мой «фокус» был смещен. Сегодня мне не кажется особенно уж ценным, что незадолго до войны я «все бросила» и писала критические статьи о тех тенденциях в российской истории искусства и музейной практике, которые, на мой взгляд, были связаны с «плохой» культурной политикой, смыкающейся с курсом на возрождение советского сентимента и ресентимента. Я поняла наконец на собственном опыте давнюю правоту Адорно (от которой я раньше отворачивалась), который считал, что критика культуры — часть этой самой культуры. И да, я внимательно следила за происходящим, более того, была среди немногих, кто не сомневался, что Путин идет на большую войну. Но я была включена в это именно «как все», то есть «как обыватель». Интеллектуально для меня главная опасность массового насилия оставалась где-то в прошлом, во временах Гитлера и Сталина.

Поразительно, что предупреждение опять же было у меня перед самыми глазами, но до самой войны я воспринимала его смутно. Михаил Гробман, художник, о котором я написала книгу, в 2009–2011 годах внезапно сделал большую серию работ — «Катынь», «На войну», «Хоронить будем? Или?» и им подобные. Они про то, что уже было внутри, но прорвалось наружу позже. Конечно, никакой художник не «опережает свое время», это глупости. Тот, кто, как нам кажется, обладает такой способностью, — это интеллектуал, умеющий по-беньяминовски актуализировать прошлое и через него реконструировать всю перспективу. Такому пониманию времени в текущей через нас политической ситуации я призываю всех следовать — вне зависимости от того, где вы живете. По моему ощущению, в этой текущей истории мы, люди, даже вооруженные информацией и инсайдами, — слепые, но с шансом на временное частичное прозрение, который надо стараться не пропустить.


Понравился материал? Помоги сайту!

Ссылки по теме
Сегодня на сайте
Евгения Волункова: «Привилегии у тех, кто остался в России» Журналистика: ревизия
Евгения Волункова: «Привилегии у тех, кто остался в России»  

Главный редактор «Таких дел» о том, как взбивать сметану в масло, писать о людях вне зависимости от их ошибок, бороться за «глубинного» читателя и работать там, где очень трудно, но необходимо

12 июля 202367241
Тихон Дзядко: «Где бы мы ни находились, мы воспринимаем “Дождь” как российский телеканал»Журналистика: ревизия
Тихон Дзядко: «Где бы мы ни находились, мы воспринимаем “Дождь” как российский телеканал» 

Главный редактор телеканала «Дождь» о том, как делать репортажи из России, не находясь в России, о редакции как общине и о неподчинении императивам

7 июня 202339791