18 апреля 2018Colta Specials
226

Несогласный Теодор. Глава 3

История жизни Теодора Шанина, записанная Александром Архангельским

 
Detailed_picture© МВШСЭН
Глава 3. В Боливию через Палестину

Убедившись, что дед и сестра погибли (мама поговорила со свидетелями, которые видели деда в расстрельной толпе), мы решили, что пора нам выбираться в Лодзь, к отцу. Оставалось доказать, что мы — польские граждане: ведь к этому времени у нас снова отобрали польское гражданство и выдали советские паспорта. Моя мама нашла в архивах Виленского университета свои студенческие документы, в которых было написано: гражданка Речи Посполитой. Все. Проблема выезда была решена.

В Лодзи мы сошли с поезда. На перроне нас ждал мой отец. И забрал нас прямо в ресторан. Это было что-то потрясающее. Потому что я только тогда осознал, что был голодным пять лет. То есть ел достаточно, но некачественную пищу, которая мне не давала ничего, кроме того, что картошка вареная дает человеку. А Польша была как перед войной. Точнее (видимо), как под немцами. А Лодзь была специально отобранным городом, немецким. Потому что хозяевами индустрии были немцы — со времен оных. Город никогда не бомбился. И ресторан ничем не отличался от того, что я помнил по Вильно. За каждым стулом стоял отдельный кельнер и мгновенно менял тарелки. Я положил на минутку нож и вилку на стол, чтобы передохнуть, и вдруг такая лапа опустилась из-за моего плеча и забрала у меня тарелку. Мне смертельно хотелось ударить кельнера — я чувствовал себя как собака, у которой отнимают кость. Но официант тут же поставил передо мной другую тарелку, еще более глубокую, наполненную пищей.

И так шло. И пока я ел, я осматривался. Люди были хорошо одетые — новая буржуазия и новое чиновничество. И ели. Ели. Потому что в войну и после нее едят больше, чем в мирное время: ты как бы боишься голода. А родители мои меж собой говорили, говорили, говорили — без умолку, как пулеметы, рассказывая друг другу обо всем, что происходило во время разлуки. Про меня забыли. В конечном итоге вдруг отец сообразил, что я сижу и молчу, повернулся ко мне и сказал:

— Тодик! — Тодик — это мое семейное имя. — Мы теперь опять как в Вильно. Есть все, что ты захочешь. Чего бы ты хотел?

Было ясно, что он ожидал от меня, что я захочу мотоцикл или машину. А я сказал ему на это: «Сионистическое движение легально?» Он с удивлением ответил: «Да». Я сказал: «Хорошо. Возьми меня туда». Отец возразил: «Отдохни немного. Через несколько дней я тебя представлю Движению». — «Нет. Завтра».

Я не мог ждать. Я только что провел несколько месяцев в любимом Вильно, который превратился в огромное кладбище. У меня убили любимых родных — за то, что они евреи. И вот я сижу в странной Польше, которая выглядит как Вильно до войны… Во мне было нескончаемое море боли, гнева, злости, готовности драться с каждым, кто станет на пути. Я вообще был в молодости драчлив, а тут хотел просто схватить кого-нибудь за глотку. Еще не знал, кого именно, но боль требовала выхода.

И вечером следующего дня я был в большой подвальной пивнице, где пили пиво, пели песни на иврите, танцевали и беззаботно веселились — в моем тогдашнем восприятии, как малые дети. Человек восемьдесят моего возраста. Позже мне описали, как я выглядел в тот вечер. Я стоял в углу, спиной к стене, в тяжелой женской шубе моей мамы, с ушанкой, надвинутой на один глаз. Потом стал ходить по залам и угрюмо смотрел на всех, кто танцевал, играл, изучал картинки Палестины, которые висели на стенах. Никто ко мне не подходил; они мне сказали после: «Мы понимали, что к тебе не надо было подходить. Мы видели, какими глазами ты смотришь на нас».

И в конце этого молчаливого для меня вечера я спросил одного из ребят: «Когда вы встречаетесь опять?» Он мне ответил: «Знаешь, так удачно вышло. Завтра пятница, мы вместе встречаем субботу. Вот адрес. Если хочешь, приходи, мы будем тебе рады».

Назавтра вечером пришел по указанному адресу. Узкий проход, очень высокие дома. Такая типичная Лодзь, индустриальный город девятнадцатого века. Я двинулся меж этих домов, когда мне уткнулись две винтовки прям в лицо: «Руки вверх!»

Я руки поднял. Зло поднял. Дальше нашелся парень, который меня туда пригласил. Я спросил: «Почему вы так на взводе?» И он сказал: «А ты подымайся на второй этаж, тогда поймешь». Там на полу стояли четыре гроба. Три парня моего возраста и одна девушка немногим моложе. Мне объяснили, что они ехали к чешской границе на пути в Германию и далее. Их задержали бойцы NSZ — национальных вооруженных сил, то есть польских крайне правых, которые не подчинялись и Лондонскому польскому правительству. Они скомандовали: «Евреи и коммунисты — шаг вперед». И наших ребят расстреляли.

Мы хоронили их на заново созданном еврейском кладбище. Собралась пара тысяч человек — по тем временам много. Говорил полковник UB — политической полиции. Он сказал: «Это война, и в ней гибнут люди. Но мы победим». Далее говорил представитель еврейской общины. Его голос выводил меня из себя, хотелось ударить его по лицу — просто для того, чтобы замолчал. Он плаксиво объяснял, как это все несправедливо, что после гибели столь многих евреев их все еще убивают, — и что мы просим защиты польского правительства. После него говорил один из товарищей погибших. Он сказал: «От нас сказали, что мы просим защиты у польского правительства. Это ложь. Мы не просим ничего у польского правительства. Мы не хотим иметь ничего общего с польским правительством или с кем-либо из поляков. Все, что мы хотим, — это уйти поскорей из этой проклятой страны, и мы желаем ее народу, чтобы они горели и гибли, как горели и гибли наши семьи. Это все, что у нас есть сказать этой стране и этому народу». Его быстро спрятали за спины товарищей и днем позже перебросили через чешскую границу. Ведь по закону он был ответственен за обиду, нанесенную Народной Речи Посполитой.

Так я начал работать с Движением, и меня через две недели избрали заместителем руководителя лодзинского отделения. Как-то потом спросили: «Ты же был самым молодым, почему тебя избрали?» И я ответил: «Злости было больше». Я ненавидел все, что в моем сознании связывалось со страданиями еврейства; мои друзья называли меня «неулыбающийся Теодор».

Кстати, об улыбающихся людях. Нас мучил вопрос, что с Иегудой: еще в Вильно нам стало известно, что группу нелегальных переселенцев поймали на границе с Польшей. В Лодзи через отца мы первым делом вышли на организацию Иегуды; там сказали, что ничего о нем не знают, он уехал и пропал с радаров. Но через два дня — стук в дверь, вошел Иегуда. Оказалось, что он узнал об арестах на границе, купил фальшивые документы и под видом цыгана, который догоняет свой табор, приехал в Вильно, а через Вильно в Лодзь. Рассказал, что занимается переброской людей через границу.

Я спросил:

— Но ведь граница закрылась, не так ли?

Улыбка, которую я знал хорошо, — все, что я получил в ответ. Такой человек…

Через два дня после похорон наших ребят я пошел в школу. Была уже середина учебного года, мест в городских классах не нашлось, поэтому меня послали в предместье. Я вошел в свой класс, учитель спросил: «Фамилия?» Я назвал фамилию, которую употреблял с детства: «Зайдшнур!» — и весь класс повернулся ко мне. Было понятно, кто я по национальности.

— Имя?

— Теодор.

— Где учились?

— Во Второй государственной, Самарканд.

— Религия?

— Атеист.

Весь класс вздрогнул и опять повернулся в мою сторону. Поляки, вообще говоря, религиозны, но тут было и другое, что я понял позже. Все решили, что я прячу свое еврейство и вместо того, чтобы сказать «еврей» на вопрос о религии, отвечаю «нерелигиозен». Но дальше шел последний вопрос:

— Национальность?

— Еврей.

В классе словно бомба взорвалась. В классе не было ни одного еврея. Точнее, как выяснилось позже, немногие были, но скрывали свое происхождение.

Вскоре я разговорился с моим соседом по парте. Все шло хорошо, пока он не сказал о мальчике из другого класса: «Этот маленький жидок сделал то-то и то-то». (По-польски «еврей» — «жид».) Я в ответ сбил его кулаком на пол. Он испуганно закричал: «Чего ты от меня хочешь? Я же ничего такого не сказал!» Я ему ответил: «Теперь ты будешь говорить “еврей”, по-братски. Ведь тебя полячком никто не зовет!»

Этим я заработал очки, чего не понимал тогда. Поляки любят отвагу, это часть их национальной культуры. Их не корми хлебом, дай им отвагу. После этого я еще дрался несколько раз, и все антисемитские штучки закончились. Класс меня принял. Я был их особенным евреем, которым они гордились. Как сейчас слышу шепоток за спиной: «А знаете, какой у нас еврей? Дерется! И не только дерется, но и по польской литературе пятерки получает».

Постепенно я начал успокаиваться, бешеная злость против всего нееврейского стала гаснуть. Хотя только в Израиле это гневное чувство исчезло: «как вы смеете жить, когда мы все вымерли!» А для моих одноклассников я стал странным зверем, потому что они, вообще-то говоря, евреев никогда не видели. Они знали, что их надо ненавидеть, или считать недоделками, или считать предателями, прислужниками советской власти. Но живого еврея практически не встречали. И через отношение ко мне меняли свое отношение к еврейской проблеме как таковой. Что четко выразилось во время моей матуры, то есть итогового экзамена за среднюю школу. Вполне в духе польской культуры он очень торжественно обставлен. Там и указ президента, и всякие прочие вещи.

Месяца за полтора до начала матуры я сказал матери, что у меня дела обстоят плохо: я на физматотделении, а при этом у меня двойки и по математике, и по физике, потому что я не учился, к сожалению, а все свободное время посвящал Движению. И несвободное время тоже. «Понимаешь, мама, — начал я объяснять, — у евреев перепроизводство интеллигенции, и даже хорошо, что одним интеллигентом будет меньше». На что мама ответила, что она сама не выедет из Польши и мне не даст выехать, если я не сдам матуру. Более того, она (о чем я узнал позже) пошла в руководство Движения, нашла генерального секретаря, товарища Кунду. Ее приняли с полным уважением, так как папаша у меня был важным сионистом. И Кунда меня вызвал лично. И заявил от имени руководства Движения, что принято решение о том, что я обязан сдать матуру.

— Ты — руководитель самой молодой группы в Движении. Если ты не сдашь, это станет известно всем, и родители перестанут разрешать своим детям участвовать в Движении. Так что вот тебе приказ руководства Движения: сдай матуру.

Я для виду заспорил, но понимал, что он прав. Мама наняла репетитора из политехникума — хорошего, умного парня. И за оставшиеся шесть недель мы догнали мои отметки до троек. И продолжали работать. Так что физмат в самой матуре я уже сдал на четверку.

Но в тот год польское правительство, формально коалиционное, практически контролируемое коммунистической Объединенной рабочей партией, столкнулось с сопротивлением большинства поляков. Поэтому был введен добавочный экзамен, который никогда не существовал перед этим, — «Польша и современный мир». И экзамен принимал не только учитель, но и представитель общества. Представителем общества был, конечно, назначенец доминирующей партии, и у него имелось право снять с матуры человека, которого он сочтет недостаточно подготовленным. Что давало возможность отсеять политических врагов существующего режима, не дать им поступить в университеты и тем самым менять состав будущей польской интеллигенции.

Система была построена на том, что мы сначала сдавали два письменных экзамена и только те, кто сдал их, допускались до устных. Два письменных, которые я должен был сдать, — математика и польская культура. Ну, с математикой я справился, а на культуре нам дали на выбор две темы: «Вечная дружба славянских народов» и «Красинский как крупный поэт периода романтизма в Польше». За великую дружбу славянских народов я отвечать был не готов — не потому, что имел что-то против славян, но потому, что ответ предполагал льстивое и ложное описание того, как поляки и русские любят друг друга. Так что оставался только Красинский, который, несомненно, был одним из трех главных поэтов польского Возрождения наряду с Мицкевичем и Словацким, но при этом зверский антисемит, в отличие от моего любимого Мицкевича.

И я решил для себя вопрос, как с этим справиться, поскольку хорошо знал биографию Красинского и помнил, что во время польского восстания Мицкевич был на стороне восставших и из-за этого вынужден был эмигрировать, а Красинский, будучи сыном поляка, ставшего русским генералом, ровным счетом ничего не сделал для восстания. Я построил сочинение на том, что, будучи сыном предателя польского народа, он, компенсируя это, стал неизбежно врагом национального меньшинства. Мой польский язык был тогда очень хорош, и, конечно, я люблю польскую литературу, так что работа получилась достойная.

Я заканчивал ее переписывать набело, когда в зале появился руководитель областного отдела образования, который в этот серьезный день объезжал все школы с инспекцией. Он прошел по рядам учеников, увидел, что я уже фактически завершил свою работу, сел около меня и начал читать мой текст. Я вполглаза смотрел на него. И увидел, как у него задрожали губы от сдерживаемого смеха, потому что я не только изругал Красинского, но и сделал это юмористично. Он посмотрел на меня. Посмотрел на мою фамилию. Ясно понял, что тут происходит, как я расправляюсь с антисемитом по мере своих возможностей. И сказал:

— Неплохо написано. Но я бы все же добавил что-то о позитивных характеристиках Красинского.

Я поблагодарил за совет. Он ушел. И я, не изменив ни слова, сдал сочинение. Получил четверку вместо пятерки. И отправился сдавать устные экзамены. Мы переходили от стола к столу. Математика, физика, химия. Последним был экзамен «Польша и современный мир». Рядом с моим учителем обществоведения, который молчал как рыба, сидел представитель общества. Я сел напротив. Лицо интеллигентское, руки как будто бы рабочего. Седина. Но что самое важное — красный треугольник на рубашке. Это значило, что человек был политическим заключенным до прихода советской власти. То есть коммунист, но настоящий, из тех, кто платил за свой коммунизм.

Ну, он начал. «Фамилия?» — «Зайдшнур».— «Где вы были во время войны?» — «В Советском Союзе». — «Служили в армии?»

Мне пришлось признать, что не служил; это не сходилось с моими документами, которые я купил, чтобы попасть в эту школу ускоренного обучения, и согласно которым я был на три года старше, чем в реальности.

— Почему?

Я только пожал плечами. Он не задерживался, пошел дальше в том же темпе. Вопрос, вопрос, вопрос. «Сколько республик в Советском Союзе?» — «Пятнадцать». — «Что такое шестнадцатая республика?» — «Нет шестнадцатой республики». — «Я не это спросил. Я спросил: что такое шестнадцатая республика?» Пришлось ответить, что это выражение, принятое польским подпольем и означающее, что Польша теряет независимость и в реальности становится частью СССР. Он кивнул.

— Что такое колхоз?

Я процитировал определение из советского законодательства, которое изучал в Самарканде.

— А что такое кибуц?

Я чуть не слетел со своего стула от удивления. Вот образованный, черт! И ответил шуткой:

— Это палестинское издание колхоза.

Мы оба улыбнулись.

— Ну что ж. Какую отметку вы бы сами себе поставили? Или по-другому спрошу: чем вы собираетесь заниматься после матуры?

Ждал, конечно, ответа: пойду на такой-то факультет. А я ответил по-другому:

— Я уезжаю из Польши через две недели.

— Куда собираетесь?

— В конечном итоге в Палестину.

— Так что, вы — еврейский националист?

— Да, я — еврейский националист.

И вдруг улыбка с него слетела.

— А как это соотносится с лояльностью по отношению к народной республике?

— Еврейский националист может быть лояльным гражданином народной республики.

Я вышел, меня окружили мои товарищи по классу: «Что происходит? Тебя он держал куда дольше, чем любого из нас». — «Я, кажется, срезался, я сказал им, что я — еврейский националист». — «Ты что, с ума сошел? Ты с кем играешь? Ты знаешь, что это значит? Понимаешь, что он с тобой сделает?» — «Что сделает, то сделает».

После мы выстроились в ряд перед экзаменационным комитетом, и нам начали зачитывать результаты. Я был последним: в польской транскрипции Зайдшнур начинается с Z. Результаты: сдал. Отлично. Времена, конечно, были еще диетические, эпоха Гомулки.

Несколько человек срезалось, но успешно сдавшие экзамен отправились выпить вместе в ближайший ресторанчик. Собирали все деньги, которые у нас нашлись в карманах, купили себе бутылку водки и бутылку вина. Потому что по законам польского скаутского движения запрещалось пить водку. А я и еще трое одноклассников были скаутами. Вдруг появился хозяин заведения (у заведений были еще хозяева, а не правительство) с огромным подносом сэндвичей. Мы закричали на него: нет-нет, мы не заказывали. Потому что денег уже совсем не осталось. На что он улыбнулся широкой улыбкой: «Это от заведения. Панове после матуры?»

И мы начали пировать. Первый тост произнесли за счастливую жизнь всем нам и за лучшее будущее. Выпили. И тогда я встал и сказал:

— Я уезжаю из Польши через две недели. Вы знаете, куда я еду, вы знаете, зачем я еду. Об этом мы не раз говорили на переменах. Вы все будете обмениваться адресами, чтобы навсегда осталась связь. Я не смогу дать вам мой адрес, потому что не знаю, где буду жить. Могу только пожелать вам всего наилучшего.

В ответ поднялся один из моих одноклассников, теперь уже бывших. Его звали Збышек, лицо до сих пор помню. И сказал:

— Я — антисемит. Вы все знаете. И ты, Теодор, конечно, знаешь. Но я хочу сказать, что я перестану быть антисемитом, если встречу еще таких евреев, как Теодор. За вашу и нашу вольность.

Я помню, что тогда расчувствовался. Я рос в мире, в котором плохие отношения между евреями и поляками были частью жизни. Считалось нормальным, что евреи не жалуют поляков, а любой поляк не любит евреев, хотя на самом деле это было не так: мама часто вспоминала, что один из виленских профессоров, поляк, дворянин, протестовал против системы, согласно которой еврейские студенты должны были стоять в то время, как поляки садились. Профессор тоже перестал садиться и изо дня в день читал свои лекции стоя. Позже он спрятал у себя в имении несколько семейств еврейских и спас их этим. Так что было и это, и это. Но большинство, по-видимому, действительно не любили евреев, не зная их. И напряжение было взаимным.

Я же во время пребывания в Польше научился уважать поляков очень. Да, когда два народа живут в одном и том же месте, нет нужды во взаимной любви. Но уважение нужно, и уважения — хватит. Я уважал поляков за укорененную демократию, за то, что их шляхта избирала своего короля во времена, когда в Европе ничего подобного не было. И я научился их любви к свободе, готовности подставить глотку под нож, если надо защитить патриотические принципы.

Но мне предстояло с Польшей расстаться. Тем более что польское правительство старалось не препятствовать выезду евреев за границу: чем меньше евреев останется, тем лучше. Со своей стороны мы создали сильную подпольную организацию, которая занималась нелегальной переброской людей за рубеж; мы имели даже вооруженную самооборону, членом которой я, конечно, стал. К моменту завершения моей учебы отец уже выехал во Францию; мы отправились вслед за ним.

Идея была, разумеется, в том, чтобы через Францию попасть в Палестину. Но на подступах к Палестине стоял тогда английский флот и не пускал никого. Еще шла эта отчаянная борьба, в которую я в конечном итоге ввязался сам. Рассуждал я примерно так: английский флот сидит где не надо и не дает нам прорваться на родину. Значит, надо выбить этот английский флот оттуда и убрать всех этих сволочей, которые нам мешают. Правда, позже выяснилось, что среди горячих, завзятых членов молодежного сионистического движения, в том числе его руководителей, было немало таких, кто ушел в Америку. Я до сих пор не понимаю, как они могли.

Да, мне было ясно, что миром дело не кончится. Но я не боялся неизбежно предстоявшей войны и не видел другого пути, кроме спешного выезда в Палестину для участия в боях. И вот пришел день, точнее, ночь, когда в Париже все евреи слушали радио и следили на голосованием в Организации Объединенных Наций — создавать или нет государство Израиль. Страна за страной голосовали. Америка за, Куба против, Колумбия воздержалась. Это было мучительно долго; чаша весов колебалась — есть у нас большинство в две трети, нет у нас большинства в две трети; мы сидели и ждали. И вдруг — итог! Резолюция принята, за — более двух третей голосов! Взрыв чувств.

Мы отпраздновали это событие с большим треском: сняли огромное здание, мой отец говорил — и очень хорошо говорил — от имени исполкома сионистического движения. Он нарисовал образ будущего совершенно невероятной красоты. Израиль будет необыкновенной страной, царством мира и справедливости, потому что нас так мучили, потому что мы столько людей потеряли и теперь проявим миролюбие ко всем. И к меньшинствам тоже, подчеркнул мой отец. Председательствующий произнес: «А теперь послушаем, что молодежь думает. Я вижу, что сын Меира стоит в группе вожаков молодежного движения. Теодор, ты говори». Я сказал:

— Война начинается сегодня.

И как холодным ветром повеяло по толпе; я продолжил:

— Все, кто может носить оружие, немедленно должны выступать в сторону Палестины. Будет не хватать людей. Будет нехватка оружия. Это главная проблема на сегодня.

Толпа это восприняла очень холодно. Но мне было ясно, что я прав.

И в тот же вечер у меня произошел скандал с отцом — самый страшный в моей жизни. Мы возвращались домой вместе: отец, мама, я. И я предупредил их, что уже начал принимать меры, чтобы меня перебросили нелегально в Палестину, причем немедленно. На что отец заорал на высоких тонах, что я еще ребенок и не имею права принимать такое решение. Я ответил: «Я больше не ребенок. Я ребенком был раньше».

Он начал орать, а я говорил все тише и тише, злее и злее. И это было страшно — что он мне наговорил и что я ему наговорил. Он пригрозил, что с помощью полиции снимет меня с поезда на Марсель. (Потому что морской путь лежал через Марсель.) В ответ я бросил, что если так, то я откажусь от его фамилии, Что было для него страшным ударом: ведь он гордился своей фамилией. Я уйду и никогда не вернусь. И больше не захочу его видеть.

И еще я напомнил ему присказку о сионистах, которые всегда готовы послать другого еврея в Палестину — за деньги третьего. И повернулся к маме с вопросом: «Мама, ты молчишь, что скажешь?» И она мне ответила: «Я очень боюсь за тебя. Ты — единственный мой ребенок, кто остался. Но, если ты не сможешь по-иному жить, ты должен ехать. А я могу только одно сделать — поддержать тебя в твоем решении».

Назавтра я ушел из дома. Исчез. Сначала отправился в тайное место, где наша организация, которая готовила людей к пересылке в Палестину, выдавала нужные бумаги. У меня была «Алия D». Это значило, что два прекрасных профессионала выспросили все мои данные и подготовили бумаги, согласно которым я отправлялся в Боливию к моему дяде учиться у него международной торговле. Приложили документы, которые подтверждали это. И объяснили, что если меня попробуют остановить на границе, то я должен заявить, что по пути в Боливию заехал в Тель-Авив к матери, потому что она умирает от рака.

Добирался я до Палестины кораблем, который назывался греческим именем «Марафон». Передо мной стоял вопрос: что будет дальше? До сих пор я жил в ожидании того, что попаду в Палестину. И вот я еду в Палестину. А дальше? В чем теперь моя жизненная цель? И решил, что еду для того, чтобы воевать. Но без языка (а иврит свой я забыл почти полностью) я буду обузой. На подходе к Хайфе я определился. Сразу же, до всякой войны, отправлюсь в один из кибуцев обучиться ивриту и понять для себя, хочу ли я потом в кибуц вернуться. И после этого — на фронт.

В порту Хайфы на борт поднялся британский чиновник, который посмотрел в мои бумаги, скорчил удивленную гримасу и спросил: в Боливию? Через Палестину? На что я ответил, как меня учили: «Да, у меня мама умирает, я должен с ней попрощаться». Он поставил печать.

Я сошел по трапу и двинулся к выходу из порта. Жаркое солнце слепит... Тут из тени вышел молодой человек и спросил: «Вы Зайдшнур?» Я ничего не ответил, молча продолжал шагать, поскольку нас тренировали, как действовать. Когда же он назвал меня вымышленным именем из паспорта, я подтвердил: да. И на всякий случай уточнил: «А вам чего надо?» Тот жестко приказал: «Именем “Хаганы”, — так называлась боевая организация, возникшая в Палестине еще в начале 1920-х годов, — ваши документы».

Я ему отдал свои фальшивые документы, он мне выдал другие, уже израильские. Я забрался в бронированный автобус. И поехал навстречу будущей жизни.

Продолжение следует

Читайте также:

Глава 1. Виленчанин
Глава 2. Посланник Иегуда
Глава 4. Война и мир
Глава 5. Здесь и сейчас


Понравился материал? Помоги сайту!

Сегодня на сайте
Елизавета Осетинская: «Мы привыкли платить и сами получать маленькие деньги, и ничего хорошего в этом нет»Журналистика: ревизия
Елизавета Осетинская: «Мы привыкли платить и сами получать маленькие деньги, и ничего хорошего в этом нет» 

Разговор с основательницей The Bell о журналистике «без выпученных глаз», хронической бедности в профессии и о том, как спасти все независимые медиа разом

29 ноября 202319750
Екатерина Горбунова: «О том, как это тяжело и трагично, я подумаю потом»Журналистика: ревизия
Екатерина Горбунова: «О том, как это тяжело и трагично, я подумаю потом» 

Разговор с главным редактором независимого медиа «Адвокатская улица». Точнее, два разговора: первый — пока проект, объявленный «иноагентом», работал. И второй — после того, как он не выдержал давления и закрылся

19 октября 202325164