В понедельник с 11:00 до 00:00 на Кольте состоится онлайн-премьера документального фильма Сергея Качкина «Пермь-36. Отражение» о трех бывших узниках исправительно-трудовой колонии, осужденных за «антисоветскую деятельность», — рабочем Викторе Пестове, филологе Михаиле Мейлахе и правозащитнике Сергее Ковалеве — и о мемориальном музее истории политических репрессий «Пермь-36», уничтоженном властями несколько лет назад. Видевший фильм Андрей Архангельский думает в связи с ним, как этический опыт диссидентства мог бы на новых основаниях вернуться в сегодняшнюю Россию, где ложь стала политической и бытовой нормой.
Советский опыт играет для нас роль зеркала, исследованы, кажется, все аспекты жизни; исключение составляют лишь диссиденты. Они до сих пор — аномалия, и, даже когда их изображают с сочувствием (как в сериале «Однажды в Ростове» (2015)), все равно общий пафос такой: непонятно, зачем они это делали, зачем печатали на своих пишмашинках, зачем мучили себя и родственников?.. Вот типичный рассказ про Сахарова в интерпретации пропаганды: был хороший физик, герой труда, но потом свернул не туда… Зачем?.. «Ведь советская власть создала ему все условия!»
Диссиденты не встроены даже в либеральную культуру. Кажется, с тех пор как Гребенщиков исполнил в 1991 году со сцены ГЦКЗ «Россия» песню Николая Вильямса «Коммунисты поймали мальчишку», тема диссидентства никак не звучала «с высоких трибун» — она до сих пор не вписана в историю страны, не легализована. Им не сказал «спасибо» большой и малый бизнес — да-да, за это, казавшееся в 1970-е чем-то из Хармса, — «да здравствует частная собственность». Только Сахаровский центр и «Мемориал» сохраняют о диссидентах локальную память. Лишь недавно кое-что изменили в массовом сознании фильм Андрея Лошака «Анатомия процесса» о Викторе Красине и Петре Якире, который перевел разговор о диссидентах из политической в моральную плоскость, а также книга Глеба Морева «Диссиденты», показавшая, кстати, насколько разнородным было диссидентство внутри.
Диссиденты по-прежнему не вписаны в какой-то понятный, человеческий опыт. Можно ли свести сегодня диссидентство к какому-то простому, универсальному принципу — чтобы понять, что они сделали для нас?
«Лгут все»
Диссидентство — не антисоветчина, не борьба с идеологией; это, прежде всего, история борьбы за права человека — так можно сказать, но фраза эта отдает сегодня замогильным формализмом; можно упростить ее до «борьбы за человека». Советская власть не различала отдельных людей, а предпочитала иметь дело с массами. В этом была ее суть. И только диссиденты, по сути, первыми после 1917 года опять поставили вопрос о существовании отдельной личности в СССР. Сама постановка вопроса — «смеешь ли ты выйти на площадь?» — вернула этот модус. Таков тогда был путь обретения индивидуальности — через сопротивление коллективному. Кстати, брежневское «все во имя человека, все для блага человека» — не было ли это, как сказали бы сейчас, попыткой «перехватить повестку» диссидентов?..
Диссидентство в СССР — это, прежде всего, опыт самостояния, возвращения субъектности. Понимания совести как того, что принадлежит тебе, а не государству. Подчеркивая сегодня вот это — «непонятно, чего они хотели», из нашей памяти хотят стереть именно борьбу диссидентов за освобождение индивидуума и, шире, человеческого духа. Это сегодня является главной государственной тайной — что у каждого есть частная совесть. Все усилия государства направлены на то, чтобы этот внутренний голос как можно раньше заглушить местоимением «мы», голосом государства.
Впрочем, это совпало и с внутренним желанием общества в 1990-е, не нашедшего себя в современности. Поразительно: смысл жизни постсоветский человек в итоге обрел в отрицании, в насмешке над лучшими человеческими качествами. Вершиной этого духовного самоуничтожения стало издевательское выражение «неполживцы». Неважно, были эти слова запущены в оборот специально или родились «снизу». Они поражают откровенностью цинического сознания. Оно недаром уцепилось за самый известный диссидентский лозунг, который не был, заметим, антисоветским, а апеллировал к самой что ни на есть универсальной норме (социальной, религиозной, этической — за что, конечно, спасибо Солженицыну). Насмешка над этим лозунгом означает буквально вот что: никто тут не может «жить не по лжи». Лгут все, в этом наша сила, на том стоим; а тот, кто отрицает неизбежность лжи, есть выскочка и по сути враг — потому что компрометирует остальных. Тут в зачаточном виде уже просматривается мораль, которая восторжествовала и на официальном уровне после 2014 года: «попробуй докажи»; «нас там нет»; «Кремль не подтверждает». Не мы плохие — просто хороших тут нет.
Эта насмешка призвана размыть само различие правды и неправды, лишить легитимности тех, кто хочет жить не по лжи, — и тех, кто хотел этого раньше.
Считается, что опыт диссидентства был возможен только в замкнутой тоталитарной системе — и потому сегодня неприменим. С этим можно было бы согласиться, если считать, что Россия 1990-х сделала выводы и извлекла уроки из печального опыта тоталитаризма, отыскала новый смысл жизни, новую идентичность. Но пока мы видим обратное: современный массовый человек именно «не видит проблемы» в тоталитаризме, ему там «хорошо жилось»; он «не понимает», что случилось с ним и страной в 1990-е годы. Это существование-ничто, дыра, сквозь которую проходит любой опыт, не оставляя следов. И точно так же, как нельзя перейти к постмодерну, не усвоив опыт экзистенциализма, так невозможно перейти к современному опыту и технологиям политической борьбы, не приняв прежде каких-то базовых решений, не ответив себе на вопросы «кто я, зачем я живу, что для меня важно».
Гражданская религия
Автор беседовал недавно с одним из создателей программы «Взгляд»; собеседник признался, что хотя и не любил советской власти и иллюзий не питал, но не стал бы рисковать, как те семеро, которые вышли в 1968 году на Красную площадь, не имея ни малейшего шанса на победу. Им ведь тоже тогда говорили: «Бессмысленно бороться с советской властью». И ответ на вопрос «зачем они вышли?» в рамках здравого смысла всегда будет неполным. Перефразируя Арендт, поставим вопрос так: что внутри этих семерых оказалось сильнее, чем страх, гарантированные лишения, несвобода?..
Один из героев фильма Сергея Качкина «Пермь-36. Отражение», правозащитник Сергей Ковалев, сказал как-то автору этого текста: мы боролись за себя, а не против власти. Мы знали, что советскую власть не победить, мы просто хотели сохранить себя.
В переводе на религиозный язык это означает «спасти душу» — что может быть понятнее и проще?.. С точки зрения здравого смысла эти действия выглядят как безнадежное и бессмысленное дело; но как только мы ставим в центр спасение души (не столько в религиозном смысле, сколько в духе Фуко, в значении «заботы о себе») — тотчас же появляются логика и смысл. Так диссидентство становится родом гражданской религии, светской веры, аналогом новой церкви. Когда ложь делается нестерпимой и тотальной, когда она въедается в кожу, спасение души становится важным; и нам это сейчас понятнее, скажем, чем 10 или 20 лет назад.
Идеализм с человеческим лицом
Нынешний цивилизационный отскок, опрокидывание в архаику, отказ от демократических ценностей Сэмюэл Хантингтон («Столкновение цивилизаций») рассматривал как реакцию на массовый экзистенциальный кризис 1990-х, возникший после краха советского проекта и идеологий. В России это усугубилось еще и наступившим постмодерном — с его ситуацией принципиальной разомкнутости, необходимостью коммуникации — при полном отсутствии навыков взаимодействия с миром. Лиотар очень удачно описывал это как «боязнь очутиться перед Ничто» — страх оказаться в идейной пустоте, вакууме. В поисках идеала и одновременно опоры человек судорожно хватается за то, что под рукой, — религию, территорию, расу, национальность — то есть все то, что мы видим сегодня в виде оживших фантомов расизма, клерикализма или человеконенавистничества. Новый идеализм, как правило, оборачивается старым насилием. Такой идеализм неизменно увязает либо в левой риторике (критика капитализма, корпораций, денег — как того, что порабощает человека), либо в клерикализме, в религиозном фанатизме (отказ от современности, насилие как спасение). Путинизм, в свою очередь, пытался найти коллективный вариант идеализма; но, поскольку бюрократическое в нем всегда побеждает живое, рождаются только пустотные формы — вроде патриотизма или поклонения прошлому. К тому же коллективные формы идеализма не оставляют возможности для самостоятельного решения.
Итак, мы наблюдаем лишь репрессивные или бюрократические формы идеализма. С другой стороны, мы убедились, что без нового идеализма сегодня нельзя; этому научили 1990—2000-е, в нем сегодня нуждаются и Европа, и Америка, которые несколько позабыли о человеке в технологической гонке. Где взять «хороший идеализм»? Не разрушительный, а созидательный? Как придать личное измерение словам «свобода», «совесть», «идеалы» — и как соединить их с глобальной экономикой, с капитализмом?
Такой идеализм мог бы иметь форму той самой «заботы о себе», о сохранении чистой совести. Диссиденты в России были последними идеалистами ХХ века. Это пример идеализма с человеческим лицом.
Типичная иллюстрация диссидентского идеализма — лозунг «За вашу и нашу свободу», ныне многократно высмеянный и якобы утративший силу. Вот известный аргумент, обращенный к российским либералам: вы поддерживаете Украину, а Украина вас запрещает — так же, как и всех остальных. Вы отстаиваете ее свободу, а она плевать хотела на вашу свободу! Не осталось никакой «вашей и нашей» свободы — она теперь у каждого своя. Аргумент этот, кроме того что косвенно оправдывает несвободу, еще и морально некорректен: так может рассуждать человек, мыслящий лишь в категориях выгоды, расчета на чью-то похвалу или признание. Еще такая постановка вопроса совершено не учитывает естественного чувства вины перед Украиной, которое испытывает российский либерал. Те, кто говорит сегодня «за вашу и нашу свободу», делают это не из желания понравиться украинскому или брюссельскому чиновнику. Они делают это, в первую очередь, для себя, чтобы спасти собственную совесть. И апеллируя к общему, пусть пока и недостижимому, идеалу свободы, который включает в себя и Россию, и Украину, и всех остальных.
«За вашу и нашу свободу» — это обращено сегодня и к мигрантам. Их противники опять повторяют тот же аргумент: вы им — свободу, а они плевать хотели, они не уважают вас и не собираются уважать ваши законы!.. Опять же — делается это не в расчете на благодарность. Германия открыла границы мигрантам не ради выгоды, а во имя подтверждения универсальности демократических принципов, во имя будущего, испытывая в том числе и вину за собственный катастрофический опыт прошлого.
Другой диссидентский вопрос, он же кантовский, перед которым опять стоит Россия: можно ли поступать этично в неэтичной ситуации?
Любое ваше действие, даже избыточно хорошее, говорят нам, будет использовано Кремлем в своих корыстных целях, той или иной башней. Такова плата за патернализм. Ответ на этот вопрос опять-таки можно найти только в идеалистической концепции — в любом случае поступать согласно совести, а не согласно выгоде или расчету. Не нужно думать о том, как это будет истолковано и кем использовано; нужно поступать исходя из универсальных соображений. Спрашивать себя: как бы я поступал в идеальной ситуации, если бы не было «башен»?.. И вот так и поступать. Это и есть интеллигентное поведение, это и есть идеализм нового времени, пример которого мы можем почерпнуть в советском диссидентстве.
Хроники
Есть сфера, для которой опыт диссидентства сегодня критически важен, — это медиа. Нынешнее расчеловечивание пропагандистской прессы напомнило о проблеме происхождения современной российской печати. В основном она наследует советским газетам и журналам; есть еще, правда, новые медиа, скопированные с западных аналогов, — но форма не гарантирует духа, свободу не возьмешь взаймы. Собственно, проблема этих новых медиа, когда они сталкиваются с ситуацией «двойной сплошной», не в том, что они не понимают абсурдности происходящего, а в том, что им неоткуда черпать моральные силы для сопротивления цензуре. Эти духовные основания можно найти только в опыте диссидентской печати. Новую идентичность, журналистскую этику и объективность искать нужно там. На Украине, например, до сих пор есть издания, которые ведут свою историю от диссидентской еще печати, подпольной, 1980-х годов. В России таких примеров нет. Свободная пресса в России должна вести свой отсчет не от советской печати, а условно от «Хроники текущих событий». Поскольку только за этим изданием есть, что называется, опыт духовного сопротивления, борьбы за свободу слова в безнадежных условиях.
Одной из функций современных медиа в России, как в диссидентской «Хронике», должно стать свидетельство. Степень нынешнего расчеловечивания важно зафиксировать, запомнить, записать — не для сведения счетов, а в качестве отрицательного примера, нижней планки падения. Новую этику стоит строить, отталкиваясь от этого порога — за который переступать нельзя.
…С тех пор как подпольный человек Достоевского устроился чай пить и работать на государственном телевидении и радио, размножился в сотнях и тысячах копий, кажется, что из этого сумрака не вырваться. Так возникает чувство антропологического разочарования — и уповать остается только на природу. Вот важные слова другого героя фильма Качкина — Михаила Мейлаха: «Я всегда чувствовал себя другим». Инаковость, другость — ошибка природы. Но в этом — и последняя надежда России. Природа, как известно, сохраняет всегда запасные пути развития. Поэтому всегда удивительно, как в России вызревают буквально ниоткуда «другие» — что после 1953-го, что в 1968-м, что в 2017-м. Это говорит о подпольном запасе человечности в России — и подтверждает первичность совести в качестве нерационального движителя прогресса. Все расчеты, здравый смысл советуют поступать так, а совесть — иначе; это меняет сразу все, и история движется в другую сторону.
Понравился материал? Помоги сайту!