Леонид Федоров и Игорь Крутоголов записали 14 песен на стихи Пушкина и назвали это дело «Гимн чуме».
Эта новость постмодернистская хотя бы по критерию числа: ведь столько же песен у них было по Хармсу. А ведь мы твердо знаем после Хармса, что Пушкин спотыкается об Гоголя, а потом, наоборот, Гоголь об Пушкина. Захотели Кирилл Серебренников и Алексей Агранович, чтобы в их спектакле «Маленькие трагедии» звучала песня ЛФ «Гимн чуме», — и он ее мгновенно, за полчаса, написал. 200 лет пишут романсы по Пушкину люди из народа и придворные композиторы, а вот чтобы целый диск на стихи «нашего всего» — впервые. Поэтический круг интересов ЛФ весьма причудлив, если оставить в стороне поэзис Дмитрия Озерского, автора почти всех песен «АукцЫона». Сделав циклы песен на стихи Хлебникова, Введенского, Хвостенко, Авалиани, Волохонского, Ветхого Завета и Хармса, Леонид Федоров вгляделся в Пушкина на предмет простых, без изысков, песен. Впрочем, что значит «без изысков»? На часовом диске хватает изысков, и они трех типов. Первое (и самое интересное) — две песни, сделанные ЛФ почти одним голосом, включая аккомпанемент: «Бессонница» и финальный «Чижик». Второе — это густые узнаваемые риффы и холодный контратенор Игоря Крутоголова. И третье — то, что ЛФ называет «захотелось спеть Пушкина»: узнаваемые гитарные аккорды и довольно-таки ироничный голос. Да, и появился странный, волшебный инструмент глюкофон, вполне конгруэнтный лире Пушкина.
Дома у Федоровых на прослушивании и обсуждении музыки и Пушкина присутствовал поэт и антрополог Сергей Соловьев, собиравший когда-то художников, писателей, философов и музыкантов на «Речевых ландшафтах» (2005—2006 годы, клубы «Дом» и «Билингва»). Мы решили потренироваться перед собранием друзей ЛФ в Тель-Авиве и проверить, как будут выглядеть дискуссии, когда закроют интернет и в каждую голову вставят по чипу на предмет отслеживания мыслепреступлений. Пушкин же — наше все, золотая лестница без перил и шоколадная скрепа, только о нем безопасно говорить на каждой кухне. Кстати, сразу после этого разговора случился абсурдистский «Пушкин-дрифт» — и «Шереметьево» теперь имени Пушкина, и наше все теперь именуется «наше SVO». Мало того: на шоу «Айфак» Богомолова—Пелевина в башне «Меркурий» работал бар «Онегин». Да и почему бы все станции метро не назвать «Пушкинскими» — 1, 2, 3, 4, 5… Тогда числовая апокалиптическая нумерация линий метро не так бы мучила пассажиров. Впрочем, о Пушкине-математике речь впереди. Оценивать по шкале «убого/гениально» неинтересно, это сделает каждый слушатель. Но, конечно, мы пикировали, аки коршуны. Если вкратце суммировать наши с Сергеем Соловьевым наскоки на ЛФ, то были высказаны две противоположные вещи. СС заметил, что с Введенским и Хармсом было точное попадание: там совпали острая обэриутская актуальность и личный тон ЛФ. Но солнце наше Пушкин не берется взглядом, натренированным обэриутами. ДЛ заметил, что неплохо бы пойти дальше обэриутского мрачного сарказма и взорвать смыслы и ритмы Пушкина совсем уже загробным весельем, применив, например, специально изготовленный оперно-блатной «голос Рубашкина».
«Цветок»
Леонид Федоров: Я такую штуку придумал, что в Израиле соберутся человек 20 друзей. Поставим камеру и снимем, как они это обсуждают в одной знакомой квартире с большой террасой, с хорошим видом на Тель-Авив. И выложим видео вместе с альбомом.
Дмитрий Лисин: Как ты искал стихи? Откуда взялась четырехстрочная песня «Чижик» под номером 14 — неужто последний том Пушкина взял с полки?
Федоров: Нет, конечно, просто тупо листал стихи в интернете, он же там весь. А «Чижик» и правда последний стих его. Я смотрел на то, что мне можно спеть. Отобрал в папку, скинул Игорю, а он отобрал свои. С Пушкиным так вышло, что я не придумывал ничего заранее, как это было с Введенским и Хармсом, а спел прямо в текст. Я хотел взять «Я вас любил» и «Памятник», но понял, что попал в известную колею. Невозможно обойти романс, испортить Чайковского, поэтому не стали это делать. Так что выпали другие стихи, и я сразу пять песен записал. А Игорь сделал «Цветок», «Пророка», «Дар» и «Эхо», остальные совместно. Понимаешь, записали Пушкина еще и потому, что я сбежал с премьеры «Маленьких трагедий» в «Гоголь-центре». На уровне тона для актеров, кроме Леши Аграновича, это оказалось водой, текущей мимо смысла. Я же считаю, что «Маленькие трагедии», а особенно «Пир во время чумы», — сильнейшая вещь у Пушкина.
То, что для Пушкина было важным, для нас — херня.
Лисин: И легкость невероятная в звуках, воздух вместо воды.
Федоров: Да, помню, как в детстве мне нравилось учить, все само запоминалось. Но в 16—17 лет кому нужен был этот «Евгений Онегин», энциклопедия русской жизни? Набор штампов — и всё. Какие там дуэли и Татьяна честных правил? Это настолько далеко от того, чем мы живем.
Лисин: Помню, будучи пионером, сильно заинтересовался серафимом в «Пророке», стал листать энциклопедию. Почему шесть крыл? Инсектоид, что ли? Балда поразил щелчковой мощью, про бочку долго думал — насколько там хватит воздуха. А «Руслан и Людмила»? Там картинки можно было месяц разглядывать.
Федоров: Да, да, да.
Сергей Соловьев: Мы все время думаем, как вывести искусство на территорию жизни, вот и вспоминаем странности школы и Пушкина. И черта с два о Пушкине что-то скажешь неглупого.
Лисин: Ребята, импровизируйте, вы в студии Первого канала. Вопрос: а что для вас Пушкин?
Федоров: Мы ходим в Донской монастырь, а там могила Чаадаева. Он же уезжал насовсем, объездил всю Европу, но вернулся после смерти Пушкина. И ничего никогда больше не писал, не упоминал о своей английскости.
Обсуждения в Тель-Авиве, фрагмент 1
Соловьев: Но его, образованнейшего и остроумнейшего, поначалу опустили будь здоров.
Федоров: Но дело-то не в этом, его же отпустили в Англию. И что такого он там увидел, что вернулся? Он же самый свободный был из всех аристократов, захотел бы что-то сказать — так сказал бы. Но он не говорил. Ходил по всем салонам, был принят везде, сверкал и шутил, но не говорил о причинах возвращения.
Соловьев: Как бы он сказал, интересно, если репутация давно и полностью испорчена.
Федоров: Мы с Пашей Литвиновым (перкуссионист «АукцЫона» в 1985—2005 годах. — Ред.) покойным любили говорить о Радищеве, которого первого объявили сумасшедшим. Несколько тысяч дворян — одна компания, все друг друга знали и отлично знали, что такое русский бунт. Между собой все обсуждали, но не простили публикацию Радищеву, говорили: ты же наш, ты сам против себя выступаешь. Та же история с Чаадаевым.
Соловьев: Нарушили корпоративную этику.
Архив Пушкина состоял из 30 зашифрованных свитков, помещавшихся в кожаной папке, и назывался «Златая цепь».
Федоров: Я думаю, Чаадаев что-то важное понял в Европе: ведь возвращаться ему незачем было, он обеспеченный был человек, мог жить где угодно и сколько угодно. Я это к тому, что мне дочка (31 год) написала — все друзья ринулись делать израильское гражданство. Сейчас же не нужно ждать год, иметь там ближайших родственников. Достаточно родства седьмой воды на киселе. Или можно объявить, что третья прабабушка была еврейкой. Это смешно, потому что в 70-х меняли фамилии, чтобы не быть евреями, а сейчас северные нибелунги целыми семьями объявляют себя евреями. Во времена совка три процента уезжали, а сейчас уже шесть.
Соловьев: Но и тогда это был исход.
Лисин: А как думаете, Пушкин хотел уехать?
Федоров: Еще бы не хотел уехать друг Чаадаева.
Обсуждения в Тель-Авиве, фрагмент 2
Соловьев: Дело не в Чаадаеве; томился он, не мог быть соловьем в золотой клетке. Да он на две трети воспитан Европой, прочел всего Байрона, Шелли, Вольтера. Почему его с таким трудом воспринимают на Западе? Потому что видят вторичность поэтики и всех пушкинских тем. Толстой, Достоевский — да, а Пушкин — это кто? Джойс считал «Героя нашего времени» Лермонтова одной из лучших книг мира, а Пушкин кто? Для нас чрезвычайно важна атмосфера его языка, а для современников Пушкин был шоком после Сумарокова. Пушкин сделал язык легким, светлым, простым, народным.
Лисин: Еще бы: тысяча дворянских семей говорила исключительно на французском, а Пушкин шифровал на старофранцузском. Я должен вас уведомить, господа хорошие, о тайне Пушкина: надо же понять, почему он — универсальный гений и наше все. В начале 90-х на семинаре «Интеллектон» в МЭИ, где изучались странные паранаучные кунштюки, появился потомок хранителей секретного архива Пушкина в Таганроге. Род Кутейниковых держал архив в секрете до 27 января 1979 года, потому что эту дату Пушкин назначил. Само собой, домашний музей научных работ Пушкина не был признан официально и закрылся после смерти последнего смотрителя. По легенде хранителей, Пушкин сделал большой крюк и заехал в Новочеркасск в 1829 году, по пути на Кавказ, чтобы передать архив Кутейникову, атаману войска Донского. На обратном пути тоже заехал и получил от Кутейникова пять тысяч рублей золотом. Архив состоял из 30 зашифрованных свитков, помещавшихся в кожаной папке, и назывался «Златая цепь». Там содержалось искусство предсказания будущего, разработанное Пушкиным, который, по мнению хранителей, оперировал некоей волновой логикой. Несмотря на запрет Пушкина, переведенные со старофранцузского сведения из архива становились известны всем, кто того желал. Достоевский знал об архиве, Лобачевский изучал, как и Хлебников, якобы взявший несколько формул и число 317 в свой трактат «Доски судьбы». А Татьяна Ларина — тайный ларец. Как вам такое пушкиноведение?
Федоров: Такая история точно бы понравилась Анри Волохонскому. Когда его видел за две недели до смерти, он почти не говорил. А я приехал к нему из Лондона, где сделал трек для фильма Ильи Хржановского «Дау», о чем Анри не знал. Песня была «Гори, гори, моя звезда», и я думал, что это романс XIX века. Меня душили слезы, когда наклонился к нему попрощаться. Он сказал: «Видишь полочку с книжками надо мной? Возьми любую». И вдруг говорит: «А ты знаешь, кто написал “Гори, гори, моя звезда”?» Я говорю: «Нет», — а он: «Уверен, что Колчак». Это были его последние слова мне, и я офигел.
Обсуждения в Тель-Авиве, фрагмент 3
Соловьев: А знаете, какие последние слова Пушкина были? Он тоже показал на книжный стеллаж, наверх, и сказал: «Туда, туда». Я думаю, он и «Чижика» писал как обращение к собственной душе.
Лисин: А как по-вашему, Пушкин барином был, рафинированным аристократом или этаким сталкером, человеком будущего, человеком без свойств? А может, он прятал в себе древнего, буйного, дикого человека?
Федоров: Когда он приезжал в Михайловское, выходил на ярмарку в красной рубахе, с решетом и что-то раздавал. Ну, барин, конечно, любил почудить.
Соловьев: Скорее, аристократом и западником. Когда он был заперт на карантин, страдал мучительно, несмотря на окружающую прекрасную природу. А в Петербурге он с радостью описывал природу.
Федоров: А ты вспомни свои 37 лет, чего делал и как. А он уже мудрец. Про Лермонтова вообще молчу. По нашим понятиям он, допустим, сволочь редкая, но просек вещи, недоступные Пушкину. То есть другие критерии к ним применимы, нам еще жить и жить до уровня их возраста.
А знаете, какие последние слова Пушкина были?
Лисин: Да и вообще декабристы — это сверхчеловеческий проект рафинированных аристократов, вышедших на Сенатскую площадь без страха и пытавшихся силой воли изменить ход истории. А через сто лет их импульс выродился в большевизм.
Федоров: Это мы сейчас говорим: вот он повесил людей, Николашка-то. А это была элита империи, ближайший круг и опора царской власти. И страха никакого не было, в Пушкине тем более. Булгарин почему написал о Пушкине, что он был великим человеком, а погиб как заяц? То, что для Булгарина было херней, для Пушкина было самым важным. Александр Эткинд, с которым мы подружились, объясняет в офигенной книжке «Внутренняя колонизация», почему так неизбывен путь страны, идущей по кругу от Ивана Грозного до наших дней. То, что для Пушкина было важным, для нас — херня, потому что мы не можем просто сказать: «Я вас любил». То, что было воздухом, солнцем и слогом Пушкина, тоже для нас исчезло. Наш нынешний язык делает Шнур. Задача стать Пушкиным в песнях бессмысленна, невозможно быть воздухом, но можно оказаться прямо в тексте, то есть спеть.
Сергей Соловьев, Леонид Федоров и глюкофон
Соловьев: Пушкин — воздух русской литературы, ставший воздухом нашей речи. И в этом смысле — явление космогоническое: были огонь, земля, вода, и вот возник воздух, атмосфера. Мы дышим Пушкиным, слышим им, видим сквозь него, мыслим, любим, сближаемся и расстаемся — им, сквозь него, а сам он как воздух, всеобъятен и незрим. Потому так трудно говорить о нем. Вот о сотворении мира в «Упанишадах» сказано: дыхание, разлитое по телу, — это речь; потому мы ее произносим, не вдыхая и не выдыхая. Вот и Пушкина мы так же произносим нашей жизнью — не вдыхая и не выдыхая, потому что он и есть само дыхание, разлитое по телу.
Лисин: Вот, специально выписал, что на это скажешь? «Гоголь падает из-за кулис на сцену и смирно лежит. Пушкин выходит, спотыкается об Гоголя и падает: “Вот чорт! Никак об Гоголя!” Гоголь (поднимаясь): “Мерзопакость какая! Отдохнуть не дадут”. Идет, спотыкается об Пушкина и падает: “Никак, об Пушкина спотыкнулся!”»
Соловьев: Это попеременное спотыкание у Хармса об Пушкина и Гоголя можно прочитывать и через принцип дополнительности — о волне и частице в описании мира. Так лег свет у начала русской литературы — двуприродный в своем единстве. И так «падаем» мы. Но падение — вовсе не то, что вы думаете, говоря «падение», как писал Хармс в трактате «Ноль» о стробоскопическом падении ствола.
Три дневника почти за три военных года. Все три автора несколько раз пересекали за это время границу РФ, погружаясь и снова выныривая в принципиально разных внутренних и внешних пространствах
Мария Карпенко поговорила с экономическим журналистом Денисом Касянчуком, человеком, для которого возвращение в Россию из эмиграции больше не обсуждается
Социолог Анна Лемиаль поговорила с поэтом Павлом Арсеньевым о поломках в коммуникации между «уехавшими» и «оставшимися», о кризисе речи и о том, зачем людям нужно слово «релокация»
Как возник конфликт между «уехавшими» и «оставшимися», на какой основе он стоит и как работают «бурлящие ритуалы» соцсетей. Разговор Дмитрия Безуглова с социологом, приглашенным исследователем Манчестерского университета Алексеем Титковым
Проект Кольты «В разлуке» проводит эксперимент и предлагает публично поговорить друг с другом «уехавшим» и «оставшимся». Первый диалог — кинокритика Антона Долина и сценариста, руководителя «Театра.doc» Александра Родионова