6 апреля в московском ЦДХ, а 8 апреля в петербургской «Эрарте» состоится презентация нового альбома Леонида Федорова и израильского музыканта Игоря Крутоголова «Постоянство веселья и грязи» на тексты Даниила Хармса. Дмитрий Лисин поговорил с лидером «АукцЫона» о том, как появилась эта работа, а также о многом другом — от жизни в эмиграции до картин Хаима Сутина и Амедео Модильяни.
Леониду Федорову 55 лет, и он продолжает взбираться на музыкальный олимп, ставший для его творчества вполне обэриутским. Да и поэзия автора большинства песен «АукцЫона» Дмитрия Озерского тоже в этой традиции. Слушая новый альбом «Постоянство веселья и грязи» Леонида Федорова и Игоря Крутоголова на тексты Даниила Хармса, замечаешь, прежде всего, насколько эта музыка сложно устроена при внешней простоте, то есть при огромном «фирменном» количестве разномастных звуков простые мелодические линии врезаются в память. Первым результатом слушания является непреложный и странный факт: песенка «Фефюлинька» не выходит больше из головы, потому что ты моя фефюлинька, куколка-дружок, ты моя тетюлинька, ягодка-кружок. И никогда уже не сможешь отвязаться от ударных слоганов «Пиф-паф»: вся вся вся женитьба пуф. В первой, заглавной, песне альбома «Постоянство веселья и грязи» проявился федоровский бас, рисующий инфернального дворника-смотрителя наших снов, во второй песне «Шарик» — трогательный детский вокал Лидии Федоровой, в «Овце» — контратенор Крутоголова, а всеми песнями правит мелодический дар Федорова. Есть и песня «Четверть дыма», сделанная губами без инструментов, причем там инфразвук, не удающийся большому барабану. Есть «Сажени» с нездешним ритмическим рисунком, много чего есть, целых 14 композиций. Музыка разделена на два характерных, очень разных потока, Федоров и Крутоголов написали по четыре песни и четыре совместно. Важно, что две песенки спеты Лидой Федоровой, то есть находятся на детско-женском полюсе «инь», отвечая за веселье альбома. А за грязь, тяжесть, абсурд и мрак человеческой жизни отвечают абсурдистско-пророческая поэтика Хармса и ударная бас-гитара Крутоголова.
— Какова история появления альбома «Постоянство веселья и грязи»?
— Игорь Крутоголов давно и прочно любит Хармса и долго меня уговаривал, а я почему-то не хотел. Он сочинил песни «Новый год» и «Сажени», и какое-то время мы думали, что это войдет в фильм «Дау» Ильи Хржановского. Не вошло. А потом Лида вдруг придумала две песни — одну прямо в машине, вторую в нью-йоркском баре, где тут же и записали на диктофон. И я понял, что пришло время Хармса. Здесь важно, что музыка писалась на тексты, как и на «аукцыонном» диске «На Солнце», где я брал готовые стихи Димы Озерского. Обычно-то мы на музыку пишем тексты.
— У Хармса конгениальный современности и тому, что с нами сейчас происходит, язык. А вообще говоря, как присутствуют большие поэты в современности?
— В Европе, мне кажется, все поэты считаются современными, там читатели без особого пиетета к ним относятся. Ну, Гете. А все, что написал Данте, — это современный итальянский язык, и в любом итальянском городе можно увидеть человека, читающего вслух Данте. Если бы в Лондоне вышел человек и начал в саду читать Чосера, который чуть-чуть позже Данте творил, ни один англичанин бы ничего не понял. То есть Данте сделал современный итальянский язык еще в XIII веке. А за сто лет до Данте писал Франциск Ассизский. И у нас до Пушкина, построившего русский язык, были поэты круче Державина: вот сейчас издали Василия Петрова, близкого друга князя Потемкина-Таврического.
Вся молодежь на сцене — как будто их нет, а потом вышел рэпер Хаски, которого еще больше нет.
— Что с сегодняшней модой на рэп, как думаешь? Театроведы вдруг стали восхищаться рэп-баттлами и приписывать их то к «Театру.doc», то к постдраматическому театру.
— Да, был и у нас редкий опыт, ты же знаешь, как «часто» мы ходим в театры. В конце позапрошлого года ко мне подгреб Леша Агранович, говорит — играю Вальсингама у Серебренникова в «Маленьких трагедиях». Я сел и за вечер написал песню, после чего пошли знакомиться с Кириллом Серебренниковым. На спектакль мы ходили в декабре, и на половине первого действия я понял, что мне это активно не нравится. Лида говорит — терпи, а я не могу уже. Потом вышел Леша, сказал свой монолог круче Смоктуновского, и стало более-менее. А до этого момента не важно, какой был текст, вместо Пушкина могла быть Агния Барто. Вся молодежь на сцене — как будто их нет, а потом вышел рэпер Хаски, которого еще больше нет. Ладно, можно не произносить текст Пушкина, но надо было сделать нечто, адекватное этой мощи. В результате я ушел и пил коньяк один в баре. Вот если бы нас было сто человек в баре, тогда да, а так и расстраиваться нечего — говорю Леше. А в конце играли мощные бабушки, и было все нормально. Помню, когда с рэпом появился Кинчев, там была энергия. Идеи Серебренникова понятны, полет над гнездом кукушки, но не хватало как раз живого присутствия режиссера. Для сравнения скажу, что другие вещи Серебренникова, которые удалось увидеть, намного круче. «Машина Мюллер» — офигенный спектакль. «Обыкновенная история» по Гончарову — хорошая, не вызвала желания уйти. В «Машине Мюллер» играли Костя Богомолов и прекрасная Сати Спивакова, остальные голые. И все держалось на этой парочке: и она хороша, и Богомолов классный, у него что-то есть внутри, он спокоен.
— А какие тебе еще актеры нравятся кроме Богомолова и Аграновича?
— Вот фирменный актер Стеллан Скарсгорд есть у Ларса фон Триера, он дед в «Нимфоманке», и в «Рассекая волны», и везде. А тут мы посмотрели мрачнейший сериал «Ривер», он там один на фоне других, и понимаешь его мощь. Никто и близко не там, где он, просто Солоницын какой-то. Он улыбается — и ты смеешься, нахмурится — ты плачешь.
— И что думаешь о хармсовском кошмаре, накрывшем медным тазом всех, кому дорого занятие искусствами? Имею в виду «театральное дело», начавшееся с того, что прокурор объявил: не было спектаклей «Седьмой студии», а рецензии вы только что придумали и послали в газеты, выходившие пять лет назад.
— Больше на Кафку похоже. Не вижу особой новизны, потому что бред жизни в государстве никуда и не уходил, поэтому Кафка и Хармс — великие писатели. Государственные люди вряд ли понимают, что такое абсурд, — это же их нормальное состояние. Мы на какой-то момент, в 90-е годы, подумали, что абсурд уйдет, но не случилось. Если шире смотреть, такое везде в мире происходит. Любой запрет абсурден. Почему нельзя пить пиво на улице? А когда-то можно было жрать людей. Один друг мне рассказал подслушанное в «Сапсане» — едут двое в костюмчиках, и тот, что постарше, учит молодого: запомни, самое главное — это уметь подчиняться. Вот тебе и орден послушания, абсурд жизни по приказу. Я-то думал, еще сильнее шарахнет. Приходится к этому относиться по-хармсовски, потому что и в быту, и в судах масса историй абсурда. Посадить могут любого, вменив ему в вину то, что обычный человек считает подвигом. Тексты абсурдистов — непридуманные вещи.
Леонид Федоров поет новые песни на фестивале Владимира Мартынова «164 миллисекунды»
— Лучше бежать куда-нибудь. Вы сколько с Лидой времени в Москве проводите и сколько за кордоном?
— Последние два года каждый месяц не больше недели в Москве были, то есть три четверти времени мы в Европе. Если здесь сидим месяц подряд, наступает очень странное ощущение — что же это мы никуда не едем.
— Чистый туризм?
— Не сказал бы, это одновременно с делом происходит. Последние два года часто в Лондон стали ездить, причем каждый месяц. В Италии стараемся три раза в год появиться. В Португалии были в прошлом году, а в этом первый раз ездили в Грецию, в Салоники. Там клевая страна и люди. У них чувство собственного достоинства, и при этом они ненавязчивы, открыты и доброжелательны. (Лида добавляет: «В Израиле смешно по сравнению с Москвой: когда прилетаем, идем по улице, заходим в кофейню, и нам говорят — доброе утро, вам как обычно? Дедушка-газетчик кричит: “Доброе утро!” — а если я иду одна, вопрошает: “А где Ромео?” Идем дальше, выбегает из кафе человек и предлагает срочно сделать фреш. А здесь, на родной Серпуховке, мы ходим в один и тот же магазин 13 лет, говорим одной и той же продавщице “здрасьте”, а она сидит, смотрит исподлобья и не отвечает».)
— То есть сложно встроиться в мировую экономику жизни?
— «Ты кто вообще такой?» — задает тебе город вопрос. Молодые из волны эмиграции 90-х постарели и уехали из Нью-Йорка: слишком дорого жить. Встроены в Америку только те, кто уехал детьми. Лондон — дорогущий город, но бывшие дети, приехавшие в 90-х, встроились, потому что вписались в страну и экономику. И в Европе, и в Израиле то же самое: выросло поколение людей, приехавших маленькими или родившихся там. Причем родители остались в кругу русских, а дети, занимающиеся кино, театром и музыкой, — натуральные израильтяне, соединяющие две культуры в себе. Мы в эту реку не сможем войти. Хотя в монокультурных странах — Германии, Австрии, Чехии, Словакии, Черногории, Венгрии, где у нас есть знакомцы, это легче происходит, потому что там ты — просто эмигрант. А в Нью-Йорке испанский язык сейчас второй, есть испаноязычная премия «Грэмми» и свои радиостанции, где никогда не бывает «черной» музыки, блюза и рэпа. То есть там ты — не просто эмигрант, а должен еще и показывать свою культуру среди прочих. И провинциальный Израиль все равно имеет, условно говоря, свою русскую литературу. А в Берлине, мультинациональном центре электронной музыки, IT-технологий и театра, понимаешь, что немцы здесь — главное и все для немцев.
Государственные люди вряд ли понимают, что такое абсурд, — это же их нормальное состояние.
— Ого, ты социолог практически. Скажи тогда в общем и целом: как менялась востребованность профессий эмигрантов?
— Это интересно, потому что в США приезжала публика художественная в 70-х годах, а в 90-е понаехали программисты, причем половина из них переехала по еврейским завязкам. А последние пять лет туда масса народа едет из всего бывшего СССР, в основном из России, Украины и Казахстана. И они совсем другие — в основном 30-летние инженеры со своими семействами. Они прекрасно владеют английским языком и сразу находят себе работу. И это для меня удручающе выглядит. Потому что одно дело, когда творческой интеллигенции, владеющей кисточкой, смычком и словом, не дают делать вещи, когда у них десятилетиями нет реализации и они срываются в другие страны. А тут поехали люди российской глубинки, инженеры, врачи и экономисты, никак не связанные с искусством. Год назад играл в Лондоне сольник, потом на автографы выстроилась очередь метров сто со всего бывшего СССР. Я офигел: никогда раньше такого не видел.
— А сейчас невозможно давать туры по клубам Европы?
— Изменилась система. Тогда был промоушен для огромного количества команд второго эшелона — индийцев, русских, англичан, немцев, венгров, болгар, кого угодно. Вывешивалась афишка на заборе, и через неделю в Берлине у нас был полный зал на две с половиной тысячи человек. Был первый эшелон на стадионах и фестивалях — Sting, U2 и прочие, и был огромный второй эшелон, включая даже King Crimson, которые играли тогда в тех же клубах, что и мы. Почему рухнула эта система для наших команд — не знаю. Вернее, понятно, что и здесь Россия в дауне. Помню, после концерта в Париже пресса очень хвалила «Звуки Му» и «АукцЫон», а вот «Кино» прохладно описывали, потому что у них такой музыки много. Но все равно публика пошла на «Кино», к России был огромный интерес. А теперь русские слушают русских в Европе, и, какой бы ты ни был модный, само слово «русский» ушло в негатив.
— Остались бы в Германии? Заняли бы место Rammstein?
— Да разные варианты. Мы бы запросто вписались в местную музыкальную жизнь, нас там любили. Знаю, что легко могли бы остаться, когда рухнула стена, после путча 1991 года, надо только было зайти в консульство в Гамбурге.
Я понял, что пришло время Хармса.
— Можно ли признать твоих ушедших друзей, Алексея Хвостенко и Анри Волохонского, наследниками Хармса и Введенского?
— Они — наследники традиции, не обэриутства. У Хвоста и Анри нет ужаса в текстах, в отличие от Хармса и особенно Введенского, который мрачен больше всей русской литературы. И есть повесть «Старуха» Хармса, тоже рекорд мрачности. Когда Барышников и Дефо в «Старухе» Роберта Уилсона в Нью-Йорке произнесли фразу «что может быть страшнее мертвых старух — только дети», никто не засмеялся. На выходе люди говорили: да это чисто русский юмор. На самом деле им непонятно, в чем юмор и где ужас.
— Хорошо, а твои вспоминания советского жизненного абсурда — они вполне хармсовские?
— Недавно вспомнил, что отец, когда уходил с работы в 1986 году, подсмеивался надо мной: давай-давай, сочиняй свои песенки до 30 лет, богемой станешь. А отец работал с 14 до 60 лет и уезжал на работу в семь утра. Я — ранняя пташка, но просыпался в девять, что для него уже было богемой. Помню, приехал летом в дом родителей, батя на пенсии и ремонтирует чего-то. Утром говорит: ты прав, круто не вставать в семь, не ехать работать, не показывать пропуск на входе.
— Ежи Гротовский говорил актерам: уберите тюрьму из головы, научите зрителей свободе, даже если они в ужасе разбегутся. Даже если их будет корежить от вашей йоги, они научатся внутренней свободе.
— Это правильное слово — «корежить». Нашу страну сейчас как раз корежит. Назад пути нет, но это не так просто. Европа этим путем шла 500 лет.
— Причем «учение свободы» в области искусств отменяет, прежде всего, любовь начальства, популярность в народе и кассу.
— Да полно таких экспериментаторов — в балете и музыке, везде. Понимаешь, это все накладывается на то, как мы выскочили из всех общих путей благодаря 1917 году. В этой дыре мы уже сто лет. Мы никакого отношения не имеем к огромной культуре Российской империи. Это такое же отношение, что имеют нынешние китайцы к временам Желтого императора и даосизма. Ну да, что-то было великое, да прошло. Все бросились произносить тосты за величие, вспоминать, экранизировать и гордиться — а поздно, с каждым десятилетием нас уносит все дальше. Литературоведы ничего уже не могут сказать о сути «Воскресения» толстовского, например. Или что такое «Братья Карамазовы» Достоевского. Невозможно представить, какой силы были эти романы в момент выхода. Поражает, насколько эти люди были такие же, как мы, но делали нечто, для нас давно недоступное.
Посадить могут любого, вменив ему в вину то, что обычный человек считает подвигом.
— А как бы ты в трех словах описал историю искусств XX века?
— Сложно сравнить любого нынешнего композитора с Чайковским. Может, Шостакович? Прокофьев, Рахманинов? Нет. И не потому, что они хуже. Арво Пярт, наверное, самый важный сейчас композитор в мире. Но Чайковский — чемпион по количеству исполнений, потому что он всем нравится. Вагнер был Джоном Ленноном своего времени, но прошло сто лет, и он растворился в лучах Верди, который нравится всем. Так же Чехова ставят в самом маленьком театре мира. «Дядя Ваня» или комедия «Чайка» есть в каждом городе, где есть театр. Бесконечно возникают новые переводы Чехова, и все хотят поймать непереводимый смысл, ужас и юмор одновременно. Смотри: когда начался XX век, Мейерхольд и Эйзенштейн, Малевич и Кандинский стали гигантскими людьми. Но и они несопоставимы с Достоевским.
— Он уникален и пишет для других таких же уникальных. А музыкальный мир у него не вычитает ничего. Короче говоря, зря мы о музыке, запутанная история, нет соответствия разнокачественных вещей, нет критериев сравнения Бетховена и какой-нибудь музыки нойз. Как раз Мартынов и говорит, что мы в то время, когда варятся новейшие дела, не можем определить, что происходит.
— В «Книге перемен» Мартынова это общая идея — сколько кости ни бросай, современности не увидать.
— И чего говорить: мы не можем оценить ничего по сути, ну, можем сказать какую-то хрень типа «красиво» — и всё. А вкусовщина бессмысленна для определения искусства. Мы с Васей Аземшей обсуждали, кто такие Хаим Сутин и Модильяни. Оба друга, итальянский и русский, — великие. Уродство в красоте один ищет, а другой — красоту в уродстве. В Питере выставка, где есть два портрета девочки, нарисованной обоими. Эти портреты сравнить невозможно, хотя оба гениальны. Модильяни изображает сгусток красоты, но ты понимаешь, что американский экспрессионизм и все, кто позднее Фрэнсиса Бэкона, все равно вышли из Сутина. Эстетизация уродства Сутиным оказалась круче всего Модильяни. Деревенскому еврею Сутину было запрещено рисовать портреты людей; это странным образом сделало из него гиганта. Причем дарования в искусстве совсем не зависят от образования. Образованнейший, утонченный эстет Модильяни, выбравший богемный образ жизни, и простой трудолюбивый Сутин, при получении первых денег немедленно уехавший из своего улья. На степень таланта ничто внешнее не влияет. Когда Сутин уже покупал себе драгоценные перстни и ходил на ужины в салоны князей, жена стояла на рынке и продавала его гравюры.
— По сравнению с другими деятелями культуры ты очень много читаешь.
— Это все фигня по сравнению с газетой «Смена». Не рассказывал тебе? Когда началась гласность, я выписывал эту газету, потому что на последней странице Михаил Садчиков писал про рок-клуб. Там и стихи были, я впервые Введенского прочитал. Я вырезал эти стихи, показал Димке Озерскому и говорю: смотри, есть питерский чувак Саша Введенский, он думает, как и мы, наверное, наш ровесник и печатается в «Смене», надо бы с ним познакомиться. А однажды, на самом пике перестройки, разворачиваю газету и вижу гигантскую статью какого-то майора КГБ, пишущего: чего вы радуетесь, думаете, ваше время пришло? Думаете, этот ваш с пятном чего-то стоит? Наивные. Вот увидите: не пройдет и десяти лет, как мы придем к власти, потому что вся деятельность нашей организации посвящена изучению истории нашего народа и его характерных внутренних черт. Я это прочитал и забыл. Но вздрогнул и вспомнил, когда Ельцин откуда-то вынул и показал всем Путина. Пророческая газета «Смена», но еще страшнее было, когда мы ехали в метро после путча 1991-го, а старички уже достали портреты Ленина. Мы тогда придумали песню «Птица». И было чувство, что все изменилось. А записывали мы «Птицу» во время танковой атаки в октябре 1993-го, и всякая надежда ушла. Тогда Анри Волохонский работал на «Радио Свобода» в Мюнхене, приехал, и мы познакомились. И он в ответ на мои сомнения сказал: все-таки ушла гигантская 70-летняя ложь, когда белое называлось черным и наоборот. Но сейчас я думаю, как легко все может вернуться, и Илья Хржановский об этом думал, запуская гигантский проект «Дау», с чего мы и начали разговор.
Три дневника почти за три военных года. Все три автора несколько раз пересекали за это время границу РФ, погружаясь и снова выныривая в принципиально разных внутренних и внешних пространствах
Мария Карпенко поговорила с экономическим журналистом Денисом Касянчуком, человеком, для которого возвращение в Россию из эмиграции больше не обсуждается
Социолог Анна Лемиаль поговорила с поэтом Павлом Арсеньевым о поломках в коммуникации между «уехавшими» и «оставшимися», о кризисе речи и о том, зачем людям нужно слово «релокация»
Как возник конфликт между «уехавшими» и «оставшимися», на какой основе он стоит и как работают «бурлящие ритуалы» соцсетей. Разговор Дмитрия Безуглова с социологом, приглашенным исследователем Манчестерского университета Алексеем Титковым
Проект Кольты «В разлуке» проводит эксперимент и предлагает публично поговорить друг с другом «уехавшим» и «оставшимся». Первый диалог — кинокритика Антона Долина и сценариста, руководителя «Театра.doc» Александра Родионова