Вот тут я понял, как с ума сходят: знаешь про что-то, а доказать не можешь, а тебе пуще жизни это доказать надо, и такой ужас на тебя находит… И то бывает, забудешь про это все, а потом как почувствуешь опять, что мир-то не настоящий и ты в нем один-одинешенек, а кто тебе это показывает…
Л.Г.
Сюжет последнего романа Линор Горалик «Имени такого-то» не впервые идет у нас в писательскую разработку: его рассматривали на гуттаперчивость, например, Герман и Панова, в неподцзензурном пространстве — Всеволод Петров в своей «Турдейской Манон»: через войну идет медсостав (в данном случае это баржа), пытающийся спасти тех, кто не способен к строевой.
Однако Горалик, обращаясь к этому сюжету, наполняет его своим особым материалом — предельным, гротескным, игровым, чудовищным: в ее версии эвакуируют, спасают из/от театра военных действий именно психбольницу. Перед нами производственная драма в аду. К каждой из возникающих творческих задач автор относится с особенным видом любви: как в эксперименте или при операции, пытаясь доводить свое воображение и свой язык до предела возможного (и для нее, и для ее читателя).
Одной из задач здесь является максимально реалистическое воспроизведение представляемой ситуации: перед нами оживают вымышленные персонажи с их страстями и обязанностями, давно, казалась бы, отошедшая от нас история вступает в яростные, увлекательные, паразитические отношения с воображением. Процесс этот вроде бы не нов для литературы российской, но тут возникает особое обстоятельство: Горалик пишет о таком историческом материале, сюжете, о котором писать фикции по-русски в принципе не дозволено, не принято. Историческая катастрофа у нас доверена главным образом литературе свидетельской, и она в абсолютном большинстве случаев есть литература документальная: каким-то образом вырвавшиеся из зон нечеловеческого очевидцы пытаются описать свой опыт с максимально возможным фотографическим намерением.
Наиболее сложным случаем в этом ряду является проза Шаламова: где совершенно достоверный, пережитый материал проходит сложнейшую обработку, превращаясь в высокооригинальное письмо, где смешиваются приемы прозы и поэзии, центона и монтажа.
Однако Горалик позволяет себе дерзость иного порядка: говоря о страшном опыте Другого, о другой эпохе, о давней войне, она пытается себе представить, каким бы могло быть злоключение спасающейся от войны психиатрической больницы, средствами сегодняшнего искусства. Я использую именно этот термин вместо «литература», так как особая роль автора Горалик заключается в ее неуемной способности к эксперименту, гибридизации: поэт по первой своей природе/профессии, она также пишет прозу всех мастей, являясь, в частности, автором популярных книг для детей, изготовляет монструозные (запомним это слово) ювелирные изделия: страшные украшения.
И в данном своем тексте она пытается вступать на территорию не просто сложного, нового, но, как иногда кажется, невозможного: она пишет роман об истории, ей никак «не принадлежащей», до нее не проговоренной, скрытой, табуизированной, как говорил один из самых лукавых моих учителей литературы — «неаппетитной», чего уж там, тошнотворной (заметим, что в этом тексте персонажей постоянно именно выворачивает: их тела не принимают такую судьбу). И тут я хочу затронуть одну странноватую проблему, вызывающую у меня крайне нездоровый и очень живой интерес: в огромном корпусе советской военной литературы мы не сталкиваемся вообще (или сталкиваемся крайне редко) с нецензурной бранью — которая, как мы можем себе представить по разным источникам, неотъемлема от войны хотя бы потому, что предельный опыт порождает предельный язык. В романе Горалик обсценная лексика становится одним из мощных, естественных средств изображения, занимает наконец свое место. Это решение не кажется мне малозначительным: всякое сопротивление ханжеству, ретуши, лжи, нежеланию смотреть и видеть следует приветствовать; в советское время советская война не знала мата по причинам советской цензуры, сегодня — не в последнюю очередь — по причинам пластика (в который заворачивают книги) и глянца, в который очень часто, гораздо чаще, чем нет, завертывают историю войны. По большому счету, это бережное завертывание приводит на сегодняшний день к тому, что белыми пятнами (зонами стыдливого умолчания) являются плен, «коллаборация», судьбы гастарбайтеров inter alia: все, что запрещено к обсуждению официальной историографией путинского периода.
То, на что выбирает смотреть Горалик: военная судьба безумцев и тех, кто пытается их спасти от гибели, — является одной из множества таких неприкасаемых, невозможных, неприличных тем. Всякий выбирающий говорить о таком остается еще более один и в опасности этического/стилистического провала, чем всякий пишущий вообще.
При этом отталкивающий горестный мир воссоздаваемой реальности этого романа является, как мне кажется, не единственным здесь слоем, Горалик привносит сюда и другие сильнодействующие средства: текст прошит гротеском на грани иного, фантастического воображения. Так, при сумасшедшем доме находится зоопарк монстров — например, тут мяучит и мучит читателя двухголовый чудовищный котенок (но кто же здесь монстры — безумцы или те, кто их уничтожает?).
Это соединение представляется мне одним из наиболее увлекательных для литературы, исследующей советское. Фантастика Гора, Стругацких, Синявского, Шефнера, да и Булгакова, чего уж, переводит на язык странного, воображаемого, лишь представляемого именно непредставимое, а именно: советский век, полный черных дыр и белых пятен. Фантастическим становится не неизведанное, но именно изведанное, однако при этом неприкасаемое, табуизированное, буквально — невыносимо страшное, вторгающееся в сон разума, порождающее известно кого.
Будучи поэтом, и поэтом очень мощного и разнообразного голосового диапазона, Горалик также не запрещает себе вводить в текст большую тему, организованную как вопрос и как метафора: тему войны и/как всеобщего безумия. Маленькая несчастная группа умалишенных становится таким печальным лучом, высвечивающим на своем пути вопрос о природе войны, которая, казалась бы, нарушает все цивилизационные законы (не случайно именно войны приводят к тотальному переписыванию законов: вспомним хотя бы Нюрнберг), однако при этом война и цивилизация, как кажется, неотъемлемы друг от друга.
Горалик пишет о том, чего не испытала, но что является частью нашей сегодняшней жизни, наших страшных снов, она смотрит в прошлое (читает его), но пользуется сегодняшним арсеналом (вслед за Пепперштейном и Литтеллом, и Кияновской — ряд примеров здесь вполне уже очевиден): прошлое, и в этом главный продуктивный парадокс, является проблемой настоящего.
Я читала этот роман с острым интересом, поскольку, как мне показалось, он открывает еще одну возможность, позволяет еще один способ работать с тем, от чего пока, как зачастую кажется, нет исхода; перед нами еще одна слабоизученная область прошлого, порождающая монстров, контролирующих наше настоящее.
Линор Горалик. Имени такого-то. М.: Новое литературное обозрение, 2022. 192 с.
Понравился материал? Помоги сайту!