Андрей Костин: Октябрь 2021 года. Пытки с изнасилованием в российских тюрьмах все еще — регулярная следственная практика [1]. Ректор очередного независимого вуза под домашним арестом. Показ фильма о мрачном колониальном прошлом срывается провокаторами — прибывшая на место полиция выпускает провокаторов и запирает зрителей в здании, навесив на двери наручники. Семь человек из мира русскоязычной филологической академии и поэзии встречаются в сети и обсуждают стихотворение, сообщающее желающим его прочесть, что «гнилая хворь пролезла через анальное отверстие Фуко». Независимое интернет-издание о политике и культуре, не успевшее еще (дай бог, чтобы не) получить статус «иностранного агента», транслирует беседу в сеть. За трансляцией следят несколько сотен человек. Это узкоспециальный разговор. Но, судя по динамике просмотров (спустя два дня у видео под две тысячи просмотров, и для подобных видео это много), происходит какой-то важный для дисциплины разговор (важный, возможно, не согласием с говорящими, а желанием/возможностью возразить), и, возможно, стоит предложить его не только специалистам (хотя сказанное ниже написано из внутрицеховой оптики).
Организаторы семинара недоумевают: несколько человек, которых они приглашали поговорить о стихотворении и которым было о чем сказать «гораздо жестче и резче», отказались. Сами беседующие отчетливо смущены: «решительно мне непонятно, чем фуко так не нравится лосеву»; «что такого ужасного сделал фуко, что о нем пишут в таких словах, что его так поношают, причем очень грязно?.. это очень плохое стихотворение этически, и мне не кажется, что смелость, с которой выступает лосев, заслуживает похвалы»; «мне текст неприятен... оно недостаточно сильное... мне не хочется о нем говорить»; «этот текст... у лосева не лучший, мягко говоря... это не лучшее его произведение... мне стихотворение не нравится, оно, по-моему, неудачное, потому что то, что тютчев назвал старческим задором, я здесь ощущаю»; «не люблю это стихотворение совсем, то есть оно мне кажется большой очень неудачей, и обидно, что он его написал»; «это тот текст, о котором как бы и говорить не хочется... это, конечно же, не сильный текст... это не тот текст, о котором лотман учил бы говорить как о чем-то плотном»; «я его тоже не люблю, как не люблю полив любой в таком виде... я совершенно согласна с тем, что в России такие стихи печатать нельзя».
И все же разговор ведется. Делается предположение, что сказанное в тексте сказано не автором, а маской (и имя маске тут же находится — деррида). Замечается, что у современных (послеимперских) русских поэтов вообще какой-то инвективный тон в отношении философов. Говорится, что гомофобия в целом была свойственна этому поколению. Отмечается, что таких текстов у автора много, получается цикл, к тому же у текста есть американский академический контекст того времени. Сообщается, что агрессию текста можно понять (но не принять — конечно же, не принять); ко всему, в нем есть стихотворческое высокое мастерство. Находится композиционный центр («как нас учили»). Утверждается, что цензура в литературе неприменима в любом виде. Общее смущение, кажется, идеально описывается в одной из финальных реплик (метарепликой — происходящее говорящему не нравится): «...все как бы — может быть, это не так, что как бы да... особняком, оно как бы нет, но как бы да, но как бы...» Главный организатор собрания хвалит молодого смельчака, пытающегося бороться со старшими адвокатами дьявола и посмевшего сказать: «Это гадкое стихотворение», — но подытоживает так: «Мы литературоведы, мы склонны к компромиссным высказываниям о литераторах». Цех поэтов признает, что и они к компромиссам склонны. В конце, после рассуждений о том, что может, а что не может делать поэт, слушатели приглашаются на новую встречу неделю спустя.
Что это было?
Обсуждения этого видео, видные нам по чату в YouTube и комментам в соцсетях, в целом катятся по руслу, в которое слилась исходная экспертная беседа, — мог ли так написать поэт? Мог ли так напечатать?
Вопросы о самом тексте представляются мне малопродуктивными. Значительно важнее поговорить на этом очень отчетливом кейсе о том, что за дисциплина производит подобные беседы. Как она структурирована? Возможен ли нестыдный внутридисциплинарный разговор о стыдных текстах? Откуда в этой беседе вообще берется понятие стыда? И какие беседы нам хотелось бы услышать?
Семинар, в рамках которого велась беседа, называется «Сильные тексты». Первая его встреча (о «Зимней ночи» Пастернака) прошла в июле 2020 года. Предлагая семинар будущим слушателям, его создатели (Роман Лейбов и Олег Лекманов) сообщали: «Предметом обсуждения каждого семинара является одно каноническое стихотворение, которое рассматривается с разных сторон и точек зрения. Цель семинара — рассмотреть, как живут и воспринимаются знакомые многим со школьных времен стихотворения XIX и ХХ веков сегодня, что делает эти тексты “сильными”, меняется ли литературный канон сегодня». В целом семинар строится циклами по шесть встреч, и почти все они соответствуют плану, заданному вначале, — стихотворения из школьной программы (вплоть до «стихи из ЕГЭ») или в крайнем случае авторов из школьной программы. Единственное исключение — серия семинаров о «женских стихотворениях, посвященных разным стадиям чувства: его рождение, эмоциональный подъем, подозрение в измене, ревность, угасание и рефлексия над прошедшей любовью» [2].
Учитывая, что последний на сегодня цикл (и в том числе семинар, служащий для нас здесь кейсом) посвящен «противоречивым, неоднозначным и спорным текстам канонических авторов», становится понятным (хотя организаторы семинара могут мне, конечно, возразить), что «сила» текста в рамках семинара оказывается прочно связанной с вопросом о каноническом качестве текста — о причинах его случившегося вхождения в канон, гипотетической возможности вхождения в канон (и придания автору/авторке канонического статуса), перспективах исключения из канона текста или (в радикальной перспективе) опасности исключения автора из канона.
Появление дискуссии о тексте про Фуко в семинаре о каноничности текстов (замечу, что «канон» здесь чрезвычайно узко институционализирован и почти полностью синонимичен «набору школьного чтения»; один из организаторов семинара — соредактор важнейшей коллективной монографии о русском школьном каноне имперского периода и его связях с советской и постсоветской традицией [3]) представляется мне чрезвычайно показательным и знаковым. Понятие канона не входило в жаргон Фуко — для инструментализировавшего его Гарольда Блума «канон» (лишавшийся политической/экономической мотивировки) был в том числе средством противостоять фуколдианским «архивам». Между тем включенность «канона» в дискурсивную «экономику власти» Фуко не вызывает сомнений — в том числе по обилию ссылок на «Что такое автор?», «Слова и вещи», «Историю сексуальности» и пр. в работах американских «ниспровергателей» эпохи «культурных войн» и «борьбы канонов» 1970-х — 1990-х. Удивительно сознавать, но, судя по всему, спустя 30 (40?) лет мы оказались там: «американский академический контекст» 1980-х, через который участники семинара предлагают оправдывать (?) текст Лосева, — наш контекст (напомню, что русский перевод «Западного канона» Блума вышел только в 2017 году). Посмотреть на эту древность, отправившись в реконструкторский тематический парк, возможно, интересно. Но получать под видом живого тела труп — простите, нет. Прах к праху. Ниже Степан очень верно проговаривает, к сожалению, не самоочевидные истины о проблемности и противоречивости выстраивания альтернативных канонов, я не буду поэтому на этом специально останавливаться. Важно только отметить, что Фуко был сильным оружием в отказе от наличных прочных канонов и сомнительным союзником в создании новых. В мире, где работает всепроницающий анализ власти и подчинения Фуко, канон невозможен — и кажется логичным, что семинар, видящий в каноне важнейший институт, оправдывающий каноном существование своей дисциплины, приходит (допущу, что это мое вчитывание или приходит бессознательно) к точке, с которой можно если не попробовать столкнуть, то хотя бы вообразить (понаблюдать — со стыдом и неудовольствием — со стороны), как можно поднять руку (возвысить голос) на Фуко. Со всеми, конечно, оговорками, извинениями, уверениями в обратном и пр. Эта дисциплина закончилась (пусть и кажется обратное). Нам нужно что-то другое.
Степан Попов: Вообще — и если допустить некоторую манипуляцию — сама по себе идея поговорить о неприятных и стыдных текстах, написанных каноническими (простите, «сильными») авторами, не так уж плоха.
С определенной точки зрения такой проект даже может обладать терапевтической силой. Отменив, к примеру, стихотворение Лосева про Фуко или отменив Лосева как автора, отменив, в частности, вообще то поколение, к которому принадлежал Лосев (да, в том числе — и отменив Бродского), сообщество экспертов наконец-то нормализует литературный канон и тем самым спасет его для современного читателя — столь нервного и требовательного, столь внимательного к этике культурного производства (и потребления).
Но кажется, что нет, не спасет. Отмена Лосева, возмущающего, консервативного, патриархального, и замена его какой-нибудь другой фигурой, такой же известной, но более экологичной (Геннадием Шмаковым?), — не решит проблемы. Переописание канона без элиминации логики «избранности» одних текстов/авторов по сравнению с другими (как таковой), по-видимому, все-таки не работает.
Увы, и этих слабых, совсем робких попыток нельзя обнаружить в том кейсе, который здесь обсуждается.
Эксперты ограничиваются лишь выражением негодования по поводу чудовищного лосевского хейтспича. Ограничиваются лишь скромными потугами представить, что строчки вроде «Что по ту сторону добра и зла / так засосало долихоцефала? / Любовник бросил? Баба не дала? / Мамаша в детстве недоцеловала?» — мотивированы, а значит, нормальны, поскольку Фуко представляет угрозу для Лосева и его идентичности. Зрители и комментаторы (за редким исключением) растеряны: история про стыдный текст признанного и авторитетного автора и их вводит в ступор, так же заставляя реконструировать те культурные и политические контексты, которые «извиняют» поэта и объясняют, а по сути дела, просто легитимируют его грубую инвективу.
Так, помимо прочего, и работает литературный канон, а также та дисциплина, которая призвана его сохранять, комментировать, популяризировать и всячески оберегать (имеется в виду история литературы).
И именно из этой точки необходимо вести разговор.
Который тем не менее не ведется.
Максимум, что мы можем предложить — и что уже было продемонстрировано выше, — это актуализация старых форм культурной борьбы, новые культурные войны (Cultural Wars).
Справедливое описание им дает Терри Иглтон: «…культура стала тем языком, на котором стали формулироваться и выражаться политические требования. Культура и политика стали гораздо ближе друг к другу, и это означало, что первая не могла больше занимать позицию превосходства по отношению к политике <…> культура стала и до сих пор остается тем, за что люди готовы пойти на убийство или умереть <…> с начала XX века до настоящего времени мы можем наблюдать процесс, в ходе которого культура стала тем, за что люди готовы убивать» [4].
В этой перспективе требование отменить традиционалиста Лосева означает требование более инклюзивного литературного поля и более инклюзивного (а значит — и менее токсичного) литературного канона. Из этих требований впоследствии складывается борьба за большую инклюзивность и безопасность академического пространства, борьба с харассментом в университетах, борьба за более справедливое и комфортное общество вообще.
Но можем ли требовать большего? И как именно нам следует выражать эти другие новые требования?
Позволю себе немного рассказать о собственном опыте. Уже больше года, как я (вместе с рядом коллег) прицельно читаю не «сильные», а маргинальные тексты. Не тексты второго или третьего ряда, а именно — маргинальные, маргинальных авторов, написанные авторами-маргиналами.
Обычно это тексты, либо никогда не существовавшие в границах литературного поля (непубличные дневники советского времени, сочинения неизвестных крестьянских авторов XVIII века); либо плохо или мало известные, прочитанные разве что в момент своей публикации, просто выпавшие из культурного обращения (повести из маленьких журналов XIX века, забытая детская проза 1920-х — 1930-х годов); либо обладающие странной, непонятной, даже спорной и скандальной репутацией и потому никем не востребованные (различный сталинистский и соцреалистический треш).
Каждый из этих текстов — фактически как это описано у Шкловского — остраняет мои читательские привычки, стирает привычный для меня историко-литературный рецептивный контекст. И вместе с этим — дает мне возможность представить по-новому и мои политические требования. Стоило забыть об истории литературы как об аналитической рамке (и, соответственно, о каноне как о субстанциональной и значимой вещи) — так требования более справедливого общества стали требованиями просто справедливого общества.
Ненормальность, неконвенциональность культурных практик (и, следовательно, знания о культуре) действительно способствует критическому отношению к реальности.
Пора отменить не Лосева, а логику канона и ту дисциплину, которая ее производит. Пора представить себе пространство литературы как то, что может быть присвоено себе, как то, что отвечает индивидуальному читательскому интересу, а не нормативной (хоть и иногда подвижной) системе ценностей.
В конечном итоге маргинальность — это категория плавающая, существующая без твердых концептуальных границ и потому — производимая именно читателем (в этом случае — конкретно мной).
Напоследок процитирую Беньямина (как бы над его самоубийством поиронизировал Лосев?): «Как известно, евреям запрещено пытаться узнать о будущем… Это лишает для них будущее того волшебства, жертвами которого становятся те, кто задает вопросы предсказателям. Но от этого будущее не стало для евреев монотонным и пустым временем. Потому что каждая секунда в нем была той маленькой калиткой, через которую может войти Мессия» [5].
Описывая здесь еврейское сообщество как парадигматически «слабое», то есть непривилегированное, лишенное собственного культурного канона и права каким-либо образом распространять знание о нем, — Беньямин тем не менее открывает удивительные преимущества в «слабости» и непривилегированности: не привыкшие к мыслям о норме и нормативности, слабые умеют удивляться и поэтому обладают развитым воображением, не ведут мертвых и пустых разговоров.
Не нужно вести мертвые и пустые разговоры. Нужно учиться удивляться.
[1] Cерия новостей из Саратова, Ангарска, Хабаровска.
[2] См. здесь.
Почему, собственно, разговор о женской поэзии потребовалось оформлять как цикл стихотворений «о любви» (цикл так буквально и называется), не очень понятно (вернее, какое-то объяснение Роман Лейбов в начале первого семинара дает — есть, мол, такая традиция в русской поэзии; но как связана эта мужская традиция с женским авторством, остается непонятным). Совсем уж отходя в сторону, замечу, что имена выступающих в первом семинаре о «поэтессах» (так у организаторов) звучали так: Роман, еще Роман (очень много еще Романа), Олег, Константин, Евгения, Александр, Татьяна и Мария (из 85 минут семинара Евгения, Татьяна и Мария звучали 20); эта пропорция сохранялась в трех первых выпусках цикла, после чего женское присутствие заметно увеличилось.
[3] Хрестоматийные тексты: русская педагогическая практика XIX в. и поэтический канон / Ред. А. Вдовин, Р. Лейбов. — Тарту, 2013 (Acta Slavica Estonica IV).
[4] Т. Иглтон, Р. Скрутон. Культурные войны // Неприкосновенный запас. 2019. № 125.
[5] В. Беньямин. О понимании истории // Озарения. — М.: Мартис, 2000. С. 236.
Понравился материал? Помоги сайту!