Под эгидой журнала «Сеанс» переиздана самая, вероятно, великая и спорная книга о балете из всех, что написаны по-русски: «Дивертисмент» Вадима Моисеевича Гаевского, появившийся на свет в 1981 году.
Спорная, конечно, не в тривиальном смысле: положение ее в истории русской культуры как раз бесспорно, блеск не потускнел за сорок лет, мысли не прокисли. Но вот вам доказательство: как только «Сеанс» объявил о выпуске, в Фейсбуке (где же еще) тотчас заварился спор — зачем издавать, какая ж это редкость, если запросто можно купить у букинистов издание 1981 года? И можно ли назвать издание новым, если нового в нем — по большому счету только дизайн и картинки? Вопросы закономерные, но главный редактор «Сеанса» Любовь Аркус обижалась и отбивалась: как будто ее обвиняли в том, что втюхивает осетрину второй свежести. А дальше, как и бывает обычно в Фейсбуке, начался «механический скандал» в духе Достоевского, когда — по известному выражению — уже не разобрать, где швейцар, где дубина, где генеральша.
Поэтому начнем историю с самого начала. С эпохи «позднего Брежнева». В 1981 году «Дивертисмент» издали, чтобы тут же изъять почти весь тираж, а редактора — Сергея Никулина — уволить (проморгал идеологическую диверсию, способствовал вылазке идейного врага). Сам же Гаевский вернулся на положение персоны нон грата, в котором находился более или менее постоянно все советское время.
© Сеанс, 2018
Сейчас, конечно, не представить, что такое надо написать в книге о балете, чтобы на нее бросился государственный людоед с топором. Особенно если книга про искусство, а не про политику, про танцы, а не про покровителей балерин, про спектакли, а не про воровство, взятки, растраты. Я Гаевского спросила. Он вообще — мастер диалогов «задай глупый вопрос — получи умный ответ»: я, например, даже спрашивала у него, почему в 1918 году большевики не разогнали балет ко всем чертям — императорское ведь искусство, Матильда ведь Кшесинская, — он и на это ответил. Ответил и в этот раз. В «Дивертисменте» критиковался балет хореографа Григоровича «Иван Грозный», где тиран и психопат был изображен с понимающим сочувствием, а возможным это сочувствие стало только на общем повороте «города Брежнева» к одобрению сталинизма — об этом Гаевский и написал. За это и последовала расправа. Людоеды любят проливать кровь, они не любят в нее потом наступать своей мозолистой пятой — «потом» людоеды любят цветочки, цыплят, котят. Примерно таким, кстати, был ответ Гаевского на вопрос, почему не разогнали балет в 1918 году, если и вам интересно: чтобы было куда пойти «потом».
В XVIII веке драматические оперы завершались дивертисментами (чтобы после страстей, серьезного, великого, высокого зритель плавно вынул вилку из розетки — и посмотрел «ножки»). «Дивертисмент» стал балетом, завершившим драматическую советскую оперу про травлю Пастернака, арест «Жизни и судьбы», преследование Синявского и Даниэля, эмиграцию Бродского, изгнание Солженицына. В 1982 году Брежнев умер, и старики, оттопыривающие зад под пальто, чтобы рукой в перчатке бросить песок на гроб, стали одним из моих первых детских воспоминаний (меня удивило: кто же в песке копается в перчатках?). А Вадима Моисеевича Гаевского мне суждено было узнать уже только как светило, профессора, учителя — и «Моисеича», страшно остроумного, смешливого, обаятельного и очень любимого всеми нами, студентами. Как ему удалось сохранить эту душевную легкость и счастливый нрав после долгих лет непризнания, остракизма и даже прямой травли — загадка. Но, как верно заметила Агата Кристи, счастливый нрав — лучшее, чем могут одарить смертного феи.
Это очень отличало его на фоне советских коллег, которых я уже застала стариками и старухами. О завистливом властолюбии стариков сам Гаевский, кстати, отлично написал в «Дивертисменте», говоря, правда, не о советской балетоведческой профессуре, а о «Лебедином озере». Советские писатели о балете были и правда странноватым табунком. Начать с того, что советский балет поощрял бездарность: он был так огромен, силен, прекрасен, он был как большая волшебная свинья, привалившись к теплому боку (а еще лучше — соску) которой, можно было сытно провести всю жизнь. На талант сразу налетали с клекотом. Повезло только Вере Красовской: она созревала от книги к книге, первые ее работы ничем не выделялись на общем бездарном фоне и никого не встревожили, но когда все спохватились, что проморгали талантливую соперницу, то было поздно: Красовская уже вошла в силу, и нападать на нее стало опасно — только так она сумела написать все, что написала. В этом табунке начинала и я — меня стали печатать, но испортить мне жизнь все еще было можно, я все еще была студенткой, и, когда меня окружили разъяренные старые куры, именно Гаевский ринулся спасать: он слишком хорошо помнил, как неприятно, когда тебя клюют.
Да, у меня нет и не было почтения к чужим сединам (однажды стану старухой и я, что с того?). Может быть, поэтому меня так поразило огромное несоответствие ничтожности предмета (балетная критика — нет, не так: балетная!!! критика!!!) и человеческих драм, там кипевших.
Например? Например, Валерия Чистякова. Вы о такой, поди, и не знаете. Она была не из худших. После того как в 1975-м из СССР бежал Барышников, бросила профессию. «Никому, кроме самой себя, хуже не сделала», — ворчала, рассказывая мне это, Вера Красовская, ценившая Чистякову. Но и сама Красовская вела себя как героиня классицистской драмы: решив стать ученым, критиком, искусствоведом, оставила мужа, к искусству отношения не имевшего, и сына, а соединяя жизнь с Давидом Золотницким, своим лучшим редактором и советчиком, сказала ему: я ухожу совсем, и ты тоже оставь жену и дочь — совсем. Ведь вперед звало нечто большее — амбициозное: многотомная история русского и европейского балета, которую она напишет в одиночку, но с Золотницким за спиной. Поразительное свершение — но и поразительная жертва. Может, все дело просто в том, что я — человек другой эпохи — из непуганых? Может быть, поэтому оба поступка мне одинаково непонятны, как непонятен Эдип, выкалывающий себе глаза. Впрочем, понятны, как говорится, головой: не зря цитадель науки о балете, ленинградский Институт истории искусств, называли Институтом испуганных интеллигентов. Балет не просто сочил жирное молоко из сосцов. Он предлагал бегство от действительности. В его райском саду можно было спрятаться от многого. Может быть, поэтому оно для них того стоило?..
Что удержало в профессии Гаевского, лучше всех написал он сам — когда писал о «Книге ликований» Акима Волынского: ожидание незнакомки. Нет-нет, не в тривиальном эротическом смысле (Гаевский много лет счастливо женат в самом романтическом стиле — стиле «Старосветских помещиков»). Сосредоточенный восторг грибника. Терпеливое волнение рыболова. Разве это может наскучить? И однажды на сцену перед вами выпорхнет Ульяна Лопаткина. Гаевский написал о ней лучше всех. И доказал, что не бывает великой балерины без великого балетного критика.
Советское время Гаевский провел на отшибе официальной тропы, которую топтали кандидаты и доктора наук, сотрудники НИИ, доценты, профессора, академики. Зато в последние два десятилетия написал много — и остался на высоте. Это поразительно. Потому что возраст отнимает искусство не только у танцовщиков: хорошими текстами даже и в 70 могут похвастаться очень немногие, а Гаевскому 12 ноября исполнится 90. Так что, в общем, идея переиздания «Дивертисмента» понятна: ну, старая книга, да, ну и что? Сейчас-то Гаевский пишет, и еще как. Мотором проекта выступил Павел Гершензон — лучший критик 1990-х, давно о балете писать бросивший. Его импульс очень понятен: издание «Дивертисмента» сейчас, в хорошем дизайне, с идеально подобранными иллюстрациями (вместо близоруких черно-белых фотоклякс 1981 года) — это простое признание факта, что книга эта по-прежнему жива. Не устарела. И что лучше Гаевского в жанре «эссе о балете» еще никто не выступил за минувшие сорок лет.
Вадим Гаевский. Дивертисмент. Судьбы классического балета. В 2 тт. — СПб.: Сеанс, 2018. 256 с., 384 с.
Понравился материал? Помоги сайту!