20 октября 2014Диссиденты
134710

Габриэль Суперфин: «Среди чекистов 20 процентов идиотов, а остальные просто циники»

COLTA.RU совместно с Фондом имени Генриха Бёлля открывает новый проект, посвященный исторической памяти

текст: Глеб Морев
Detailed_picture© Олеся Лагашина

Нынешний этап развития России характеризуется постепенно углубляющимся конфликтом между властью и обществом. Противостояние государства и человека, а со временем и сопротивление человека государственному насилию и несправедливостям — к сожалению, одна из «вечных тем» русской истории. В контексте происходящего на наших глазах особое значение приобретает гражданское движение совсем недавнего прошлого — мы имеем в виду окончательно сформировавшееся к концу 1960-х годов правозащитное движение в СССР, общепринятым мировым именем для участников которого стало определение «диссиденты». Становящиеся все более актуальными диссидентские практики ненасильственного протеста против произвола государства подробно описаны в ставших классическими мемуарных книгах виднейших участников борьбы за права человека в СССР — «Моих показаниях» Анатолия Марченко, «Записках диссидента» Андрея Амальрика, «В подполье можно встретить только крыс» Петра Григоренко, «И возвращается ветер» Владимира Буковского, «Опасных мыслях» Юрия Орлова, «Не убоюсь зла» Натана Щаранского, «Воспоминаниях» Андрея Сахарова. Однако нам представляется важным зафиксировать в рамках «устной истории» воспоминания и других деятельных участников советского диссента — в этом разделе, созданном при поддержке Фонда имени Генриха Бёлля, будут публиковаться интервью с ними, взятые летом и осенью нынешнего года.

Габриэль Гаврилович Суперфин (род. 18.09.1943, ст. Кез Кезского р-на, Удмуртия). Филолог, историк, источниковед. В 1964—1969 гг. — студент историко-филологического факультета Тартуского университета (Эстония). Автор ряда работ (частично опубликованных) по фольклору, древней и новой русской литературе, истории лингвистики, научной и общественной мысли, русской поэзии ХХ в. Опубликовал ряд произведений и писем русских поэтов (А. Ахматовой, А. Блока, О. Мандельштама, Б. Пастернака).

В 1967—1968 гг. совместно с А.Б. Рогинским редактировал сборники материалов научных студенческих конференций (сборник 1968 г. не был пропущен цензурой). В 1968 г. принял участие в петиционной кампании вокруг «процесса четырех» (дело А.И. Гинзбурга, Ю.Т. Галанскова и др.). В 1969 г. по представлению КГБ был отчислен из университета.

© из архива А. Д. Сахарова

Вернулся в Москву, работал в отделе проверки журнала «Новый мир». С начала1970 г. — один из ведущих сотрудников «Хроники текущих событий» (выпуски №№ 15—22), участвовал в сборе материалов, их редактировании и размножении. Работал с информацией из тюрем и лагерей (вплоть до осени 1972 г.).

Составил и передал в самиздат сборник документов «Существует ли в Советском Союзе цензура?..» Помогал А.И. Солженицыну в работе над повествованием «Красное колесо» своими библиографическими и архивными разысканиями. Опубликовал статью о Мандельштаме в журнале «Вестник РХД» (Париж, напечатана под псевдонимом Г. Дальний) с детальным разбором изданного в США собрания сочинений поэта и с дополнениями к корпусу его текстов. Участвовал в редактировании книги английского советолога П. Реддавея «Неподцензурная Россия» («Uncensored Russia»,1972 г.) — первой книги о советских диссидентах.

В1972 г. участвовал в передаче на Запад «Дневников» Э.С. Кузнецова.

Арестован 3 июля1973 г. В первые месяцы следствия давал обширные показания (август—октябрь 1973 г.), в ноябре 1973 г. отказался от них. На процессе В. Хаустова (Орел, март 1974 г.), выступая в качестве свидетеля, публично объявил об отказе от всех данных им ранее показаний и заявил протест против высылки из СССР А.И. Солженицына. Осужден Орловским областным судом (12—14 мая1974 г.) по статье 70 ч. 1 УК РСФСР («антисоветская агитация и пропаганда») на пять лет лишения свободы в колонии строгого режима и два года ссылки. Виновным себя не признал.

Срок отбывал в пермских политических лагерях. В июле 1978-го — апреле1980 г. отбывал ссылку в г. Тургай (Казахская ССР). После освобождения жил в г. Тарту, работал продавцом в газетном киоске, реставратором в архиве. Опубликовал начатую еще до ареста работу об Н.В. Гоголе (неизвестное письмо к В.А. Панову с обширным комментарием). В начале 1983 г. уволен с работы без объяснения причин и после беседы с сотрудником КГБ принял решение об эмиграции из СССР.

Выехал в Германию 2 июня1983 г. В 1984—1994 гг. — сотрудник отдела «Архив самиздата» радиостанции «Свобода» (Мюнхен). В 1995—2008 гг. — архивариус Исторического архива в Институте изучения Восточной Европы при Бременском университете (Германия).

(См. также полный вариант биографической справки.)



— Мне кажется, сначала стоит определиться: что понимать под явлением, известным как «диссидентство»? Каковы его границы? Людей, которым по самым разным причинам была несимпатична советская власть, было довольно много, но не все они принадлежат к кругу, который мы называем диссидентским. Каковы были формальные критерии принадлежности к этому кругу?

— Профессиональная антисоветчина. Профессиональный антисоветчик — это тот, кто занимается хотя бы часть своего рабочего или свободного времени составлением петиций, участием в каких-то диссидентских мероприятиях или тех, которые тем или иным боком связаны с «Хроникой текущих событий» или с Московской Хельсинкской группой, с другими правозащитными организациями.

— Значит ли это, что до возникновения в 1968 году «Хроники текущих событий» диссидентства не существовало?

— Диссидентство, определяемое как круг, независимый от личных дружеских связей друг с другом, видимо, не существовало, а только оформлялось.

— И когда оно оформилось как явление?

— По-видимому, порог — где-нибудь 1968-й, точнее — между процессом Синявского и Даниэля в 1965—1966-м и процессом Гинзбурга, Галанскова, Добровольского и Лашковой в 1968-м. И одновременно создание «Хроники».

— Насколько многочисленным был этот круг в Москве и вообще в Союзе? Здесь, наверное, надо говорить о разных, на самом деле, временных координатах. Одно дело — в Москве, другое дело — в Союзе, в разных городах.

— Наверное, не только временных, но и географических. Я к 1973 году пытался прикинуть, сколько людей читало «Хронику», скольким людям я давал читать. Допустим, двумстам так или иначе связанным друг с другом людям: думаю, общая аудитория составляла порядка 10—20 тысяч человек по всему Союзу — разных направлений, разной информированности.

Каждое знакомство с тем или иным филологом, молодым или пожилым, было аккуратным выяснением платформы, позиции, где главную роль играло знакомство с кем-то еще, с кем ты был знаком уже и кому доверял.

— С чего началось ваше вхождение в этот круг? Что вы ретроспективно считаете шагом, который позволяет причислять вас к этому кругу?

— Личное — это некий кризис в серьезном внимании к тому, что происходит вокруг, явно с оппозиционной точки зрения. Желание как-то вписаться в исторический контекст событий начала ХХ века — формирование кадетской партии при участии в ней академических, университетских кругов. С другой стороны, чисто эмоциональное желание поддержать [Наталью] Горбаневскую, мою приятельницу. Ну и… в каждой бочке затычка (смеется). Опечатки, ошибки и недостатки в «Хронике текущих событий» и к 1969 году уже стремление ею заняться непосредственно.

— В качестве редактора-составителя?

— Нет, даже не думал. Сначала, до ареста Горбаневской [24 декабря1969 г.], я просто сообщал информацию и какие-то исправления, а после ее ареста помогал документально. Затем, совершенно неожиданно для меня, мне предложили войти в редколлегию.

— И как долго вы занимались «Хроникой»?

— Активно — думаю, что около двух с половиной лет, может быть, чуть больше. Я точно не помню.

Конец 1960-х© из архива Международного Мемориала

— То есть вплоть до своего ареста 3 июля 1973 года?

— Нет. За год до этого я сказал [Анатолию] Якобсону, что я выхожу, но продолжал давать информацию, что-то делать, но фактически меня не было уже.

— Почему вы тогда вышли?

— Такой же кризис. Мне показалось, что я пустею внутренне. Может быть, страх после обыска дома.

— То есть между обыском и арестом прошло время?

— Между первым обыском и окончательным арестом прошло 10 месяцев.

— Связывали ли вы свой арест с участием в «Хронике»? Это было решающим фактором?

— Решающее было непонятно, да я и не задумывался. Единственное обвинение — это передача на Запад, подготовка к печати дневников [Эдуарда] Кузнецова. Вот это я никак не могу считать главным, как мне пытались выставить мои следователи.

Фотография из следственного дела. Лефортово, 04.07.1973 г.© из архива диссидентского движения («Мемориал», Москва)

— Вы сказали, что вдохновлялись опытом начала ХХ века, в частности — участием ученых в тогдашней политической деятельности. Насколько в гуманитарной среде второй половины 1960-х эти идеи, эти параллели находили отклик?

— Я мог свободно говорить со своими тартускими друзьями независимо от их отношения к советской власти. В основном единомышленниками были бывшие и тогдашние тартуские студенты, товарищи-рижане. Люди, с которыми я непринужденно на эти темы мог говорить, — это [Мариэтта и Александр] Чудаковы, Литвиновы, друзья — скажем, Коля Котрелев. В общем, каждое знакомство с тем или иным филологом, молодым или пожилым, было аккуратным выяснением платформы, позиции, где главную роль играло знакомство с кем-то еще, с кем ты был знаком уже и кому доверял. Но мне казалось тогда, что уже можно было не скрывать свои взгляды, что Сталин — преступник, Ленин — преступник, а советская власть — это зло.

— Насколько люди, которые тогда участвовали в диссидентском движении, представляли себе его перспективы? Это была ежедневная работа, но ожидали ли вы увидеть результат этой работы при своей жизни? Иначе говоря, насколько безнадежным казалось вам ваше дело?

— Можно ответить не прямо, а как бы иносказательно? Многие среди нас говорят о крушении гуманизма, кризисе и так далее, но мы продолжаем заниматься своими делами, закрыв глаза и уши. Вот и мы так. Я буду заниматься этим, а там посмотрим.

— То есть это не было прагматической деятельностью.

— Нет. Это история с нами. Вот мы развивали историю, и она в наших руках. Я говорю о начале 70-х годов. Потому что потом совершенно другие темы были.

— Ваша работа с Солженицыным над собиранием исторических материалов о русской революции шла в этом же русле профессиональной исторической помощи?

— а) в каждой бочке затычка; б) мои архивные занятия. Коль скоро я занялся началом ХХ века, то накопил те материалы, которыми грех было не поделиться. И, зная, что другой персонаж этим занимается, нельзя не поделиться именно с ним.

— Откуда было известно, что Солженицын пишет про революцию?

— Я был в общем круге, где так или иначе оказывался и он. Надо понимать, что речь идет не про «Архипелаг ГУЛАГ», о котором ходил небольшой, но уверенный слух, а про «Август четырнадцатого», вышедший в 1970 году. Там было предисловие о желании собирать материалы. Я как раз в это время занимался [А.И.] Гучковым и, занимаясь им, просто по архивной линии набрел на фонды, увидел их многообразие, уходящее одними концами в XIX век, другими — в ХХ. Исторический персонаж вдруг ожил, и оказалось, что он совсем не тот, что в книгах, — со слабостями, почетом, деньгами и безумием жен, ближайших родственников…

— Помощь Солженицыну ставилась вам в вину на следствии?

— Никогда в жизни, поскольку это уголовно ненаказуемо. Интересовала, конечно, но так… Пытались сначала про «Архипелаг ГУЛАГ» выяснить, знаю или нет и если знаю, то что.

— Ведь вас арестовали незадолго до того, как КГБ обнаружил рукопись «Архипелага»...

— ...в августе 1973 года. Но не кричали, что, мол, помогаешь преступнику, власовцу. Их, скорее, Сахаров уже интересовал. Причем прямо про Сахарова вопросов не было. Не могу сейчас проанализировать свое дело, возникло ли имя Сахарова, но, кажется, они вертелись вокруг Елены Георгиевны Боннэр… Сахаров оставался, видимо, фигурой-недотрогой для чекистов. Нужен был сигнал сверху заниматься его разработкой. Поэтому они заходили с другого — со стороны жены, чтобы опорочить и так далее.

— 1973 год. Недавно вышел фильм Андрея Лошака о деле Якира и Красина. И 1973 год был там преподнесен как некий кризис диссидентского движения, которому к тому времени было не так много лет, оно фактически только устанавливалось. Нельзя не вспомнить, что буквально через полтора месяца после процесса Якира—Красина, фактически синхронно с ним, в активную фазу действий вступил тот же Сахаров, через полтора месяца после покаяния Якира и Красина вышел первый том «Архипелага ГУЛАГ», что придало новый мощнейший импульс всему антисоветскому движению, и связанный с процессом Якира и Красина кризис был, как мне представляется, преодолен. Так ли это?

— Поскольку мы оба занимаемся историей литературы, мы знаем, как формируется вторая волна, первая, новаторство и все такое. Если это и был кризис, то кризис поколения диссидентства, связанного с формированием инициативной группы, той же «Хроники текущих событий». И мы не заметили, как сформировано было уже следующее поколение, для которого это был выход из кризиса. Да, это был кризис, да, распад, желание одного уйти, другого — признать себя виновным. Я находился в заключении, и как раз в эти дни у меня проходила ломка — каким путем вернуть себя назад в человеческое состояние. И на меня очень сильно подействовало… Я уклонюсь немножко от темы в сторону фактов. Учитывая мое хорошее поведение, мне разрешили читать «Литературную газету». Не только «Орловскую правду» и газету «Правда». А в «Литературной газете» около 1 сентября была цитата из заявления Солженицына, где он сказал, что Виктор Красин и Петр Якир продались за пол-литра водки. И я все время думал: неужели я продался за бутылку водки и что это — «продался»? Простым словом тебя огрели по голове, и это, как заноза, сидело, торчало, и импульс был — как выходить из этого состояния. Честно говоря, 1973 год был кардинальный. До 1972—1973 годов мы все думали (по крайней мере, я), что пришел на допрос — отбрехался, сказал «пошли на фиг». Что не давать показания, когда ты арестован, — это легкое дело. Все читали романы Юрия Давыдова, Трифонова про народовольцев, все это было далеко, и все считали, что опыт набран и все такое. Ничего подобного. Вдруг оказалось, что ты попал по-настоящему в это дело, теперь происходит формирование тебя как человека и тебя давят. И я позже узнал, что, когда я давал показания, в это же время — я читал это в деле уже позже — были заявления [Евгения] Барабанова, Боннэр... И я вижу, что 1973 год — это радикальный, переломный момент, описываемый не только как кризис, а как год острого… именно формирования нового направления, когда люди закаляются. И не только я, но та же Боннэр считает 1973 год узловым в истории освободительного движения.

— Если вам была в тюрьме доступна «Литгазета», то наверняка в январе-феврале 1974-го вы читали антисолженицынские статьи в рамках кампании против «литературного власовца»?

— Этого я не помню, «Литгазету» тогда уже отобрали у меня… «Литературный власовец» — это я услышал раньше, на каком-то из съездов писателей. Говорил, кажется, Сергей Михалков. Под следствием я ограничен был в чтении. «Архипелаг» я прочитал уже после освобождения. Если даже не в эмиграции.

В ссылке. Тургай (Казахстан), 1979 г.© из архива Майи Улановской

— Вы вернулись из ссылки в 1980-м. Какие изменения вы увидели в диссидентской среде?

— Я приехал в 1979 году в Москву в отпуск, и ко мне в ссылку приезжали друзья в 1978—1979 годах. Внешне люди изменились. Одежда, интерес к одежде, какая-то обеспеченность западными деньгами и все такое. В Москве, когда я приехал, мне немножко было не по себе, когда я видел зажиточность в нашем кругу.

— Эта зажиточность была связана с западной помощью?

— По-видимому, да. При том что в ссылке сталкиваешься с тем, что вокруг шаром покати. А вообще шел я по Москве осенью 1979 года — и это другой город был, другие лица, почти что никого знакомых. Все в кожаных курточках, замшевых — ну, не все, а многие. И это тогда уже была чужая мне Москва. А среди своих — такая вполне обеспеченность и нежелание много слушать про ту реальность, из которой я вернулся.

— Это было связано со своего рода защитным механизмом?

— Скорее, с профессионализмом. Кто-то занимался информацией о ссыльных, кто-то занимался церковными делами… Сам я по выходе не был нацелен на то, чтобы включаться в политическую деятельность, и меня больше интересовало, кто родился, кто умер…

— Тем не менее вас вынудили уехать. Почему?

— Ну, во-первых, начиная с 1982 года была установка — чистить Советский Союз, чистить Эстонию. И во-вторых, неясность относительно меня как такового. Нераскаявшийся, общающийся, имеющий контакты с Западом — я был им непонятен.

— Как вам объявили о том, что вы должны уехать?

— Увольнение в Тарту с работы, лишение прописки…

— Под каким предлогом?

— Прописка — явились к моей квартирной хозяйке, вдове Якова Абрамовича Габовича, погибшего в 1980 году тартуского математика, шахматиста и автора песенок в немецком кабаретном стиле, покровителя нас, нищих студентов 1960-х, и просто рекомендовали выписать меня от себя. Параллельно меня по сокращению штатов увольняют из Исторического архива в Тарту, несмотря на сопротивление профсоюза. Когда профсоюзное собрание высказалось против… Меня попросили выйти из зала, и началось давление. Видимо, неожиданное. Там были члены комсомольского бюро, и, видимо, один не стал голосовать, он сидел до 1956 года как сотрудничавший с немцами, и молодые возмутились… В общем, потом проголосовали единогласно. Эта история описана в юбилейном сборнике Исторического архива Эстонии лет пять назад. И я остался без работы и без места жительства. И без семьи, потому что жена в это время уже в Москве выходила замуж за другого. Я стал искать работу через разных людей — в школе для трудновоспитуемых, в строительстве, где угодно, что давало бы возможность где-то жить. Но потом тоже объяснили, что все усилия напрасны — дано указание не принимать меня на работу. Даже туда, где всегда есть места. В общем, как в кампанию против филологов 1952—1953 годов. И в начале 1983 года я решил поехать в Москву, в центральный КГБ. Я пошел не в приемную, а с противоположного Лубянке входа. Я знал только одну фамилию — человека, который приезжал ко мне в ссылку в Тургай и потом в Тарту в 1980 году. Это был Александр Владимирович Баранов, начальник 9-го отдела, как потом выяснилось, 5-го управления, полковник. А 9-й отдел — это оперативная работа с диссидентством, от Сахарова до других. Там прапорщик или кто-то стоял, и я говорю: «Можно видеть товарища Баранова?» Он говорит: «У нас десять тысяч...» Успеваю завершить его фразу: «…баранов». В общем, через некоторое время меня направили на Кузнецкий Мост, в приемную, и мне сказали: часа через два приходите, вас примет товарищ Баранов. И действительно, довольно оперативно появился этот Баранов с молодым человеком, который, если я бы сделал предложение сотрудничать, перенял бы меня как связник. В этот же день или на следующий, не помню, мне была дана возможность, редкая тогда, эмигрировать. Баранов так и сказал: вам дана редкая возможность отправиться на Запад, это мало кому дается, разумеется, по израильской линии. Я говорю: «А другие варианты?» Другие варианты — написать покаянное письмо. Я говорю: «А о чем? Я, собственно говоря, ничем не занимаюсь!» — «Ну, о своем заключении, о том, что были неправы…» Я сказал, что подумаю. «Ну, не знаю, какую работу вам тогда дадут… В Литмузее, может быть, в Тарту… Конечно, вы не будете редактором журнала». Главное же, Баранов сказал: «Вам дается еще одна возможность — стать нашим консультантом по диссидентству». И на мою усмешку — «Чего вы смеетесь? Вам никто не предлагает стать стукачом, у нас их много». Я спросил: «А еще есть варианты?» — «На БАМ езжайте». А на БАМ принимали через райкомы комсомола. Не помню, было ли прямо сказано, что «если вы не согласны поехать на Запад, мы вас вынуждены будем посадить», но ясно, что я уже стал паразитом-тунеядцем. И я после встречи пошел к [Александру] Осповату, к нам пришла Мариэтта [Чудакова], советовала, что делать. В общем, я написал заявление на имя Андропова, что в СССР ощущается необходимость перемен и что может быть в новых условиях полезен каждый, в том числе и я. Однако я не готов осуждать свою прошлую деятельность не потому, что считаю себя правым, а потому, что говорить о ней могу лишь в совершенно свободных условиях, но я хочу трудиться и жить в СССР. И на следующий день уехал с этим заявлением в Тарту. Принес его в местный КГБ. Мне сразу сказали: никакого Литмузея, там нет мест. Было уже ясно, что это игра: Москва говорит одно, эти — другое. Говорят: «Приходи завтра». Я пришел завтра, мне сказали, что текст письма не годится, и вернули его. Я решил воспользоваться другой возможностью — обратиться прямо в ЦК КПСС. В Тарту была какая-то конференция, и на нее приехала Лора Степанова с [мужем, Георгием] Левинтоном. Мы с Лорой специально встретились вне помещения, опасаясь прослушки, и я попросил ее узнать у ее отца — академика-секретаря [Отделения языка и литературы АН СССР], у которого, естественно, были прямые контакты с ЦК, не примет ли он меня и не поможет ли устроить встречу с кем-то в ЦК. И я ждал от Лоры условного сигнала о том, что он согласен меня принять. Но когда такой сигнал пришел, мне в тартуском КГБ сказали: «Не вздумайте ехать в Москву, ничего не получится». И вернули мое заявление. Я сказал: «Ну, тогда я готов уехать за границу». И тут я увидел удивление на лице чекиста (кажется, его фамилия была Ситин). Потом, в 1992 году, из ставших доступными бумаг КГБ выяснилось, что уже планировалось склонить меня к выезду за границу.

Бостон, ноябрь 2009 г.© Александр Зарецкий

— Чисто по-человечески интересно: когда этот Баранов говорил: «Мы даем вам возможность выехать на Запад» — как он сам это воспринимал? Как наказание?

— Нет. Наоборот, как редкую тогда привилегию. Немного кто ее сейчас (в 1983 году) имеет, он это специально подчеркнул.

— А они идейные были, чекисты? Те, с кем вы общались.

— Думаю, что Баранов все понимал. Конечно, циники. Я и сейчас уверен, что среди чекистов 20 процентов идиотов, а остальные просто циники. Если они считают, что все за деньги в этом мире, это уже обо всем говорит.

— Вы выехали из Москвы?

— Нет. Я ехал через Москву на поезде как тартуский житель, как житель Эстонии, то есть должен был через Чоп ехать поездом. Ехал в Австрию, в Вену.

— К 1983 году на Западе была уже тоже своя диссидентская среда. Что она собой представляла?

— Сначала я бы хотел сказать несколько слов о той Москве, откуда я уезжал, где был перед отъездом. В 1983 году в Москве было довольно много диссидентов и им сочувствовавших. Но все были ужасно деморализованы. В частности, то поколение, с которым я общался. Люди жили в страхе. С одной стороны, они просили не забывать их, что-то присылать, с другой — чтобы поменьше упоминали их имена на «Свободе» (было известно, что я еду не в Израиль, а в Германию) — «Нам здесь жить».

На Западе же уже сложилась эмигрантская среда 1970-х годов. Тем более я в результате в Мюнхен приехал. В Вене Горбаневская меня сразу повела к Льву Квачевскому. В общем, везде там были свои люди, все знакомые.

Конечно, тогда диссиденты были в центре внимания Запада, и поэтому, когда людей принимали на работу, отношение к диссидентам, в частности, отношение администрации «Радио Свобода», было особенно благожелательным. Это кончилось с перестройкой, когда стало ясно, что диссиденты уже не играют никакой роли в общественном движении в России. Американцы даже думали сразу закрыть радио — потому что началась, как им казалось, демократия в России. Я, помню, просто диву давался тогда их простодушию и наивности.

Ссылки по теме

Комментарии