7 июня 2013Общество
185

Несколько слов о метро и гей-идентичности

Поэт ДМИТРИЙ КУЗЬМИН о том, почему в эти дни он должен выступать как гей

текст: Дмитрий Кузьмин
Detailed_picture© Colta.ru

Этот текст был написан по заказу известного американского литературного журнала, у которого есть традиция: каждый год посвящать июньский номер теме геев и квиров, их борьбе за свои права, но в большей степени — их мироощущению и тому, как и чем оно может обогатить тех, у кого в личной жизни другие интересы и предпочтения. И мне пришлось объяснять кое-что из того, что русским читателям можно не объяснять. Но, с другой стороны, читая многие российские выступления на эту же тему, и не только из лагеря невменяемых, я часто думаю, что, кажется, живу с их авторами на разных континентах. Зато русскому читателю не нужно объяснять, что такое «кум» (слово, над которым переводчик в конце концов опустил руки, переведя его как «cousin»).

В шизофренически подробном и столь же произвольном каталоге грехов из «Божественной комедии», где нашлось место и неназываемому, задолго до Оскара Уайльда, греху любимого опекуна и наставника Данте, Брунетто Латини (седьмой круг, вровень с самоубийцами и ростовщиками, но выше воров и взяточников), мне всегда недоставало одного — который, вероятнее всего, просто не мог прийти в голову великому флорентийцу. Как по мне, отдельный круг или хотя бы особое место в последнем круге, бок о бок с предателями, стоило бы предусмотреть для тех, кто вредит другому без видимой пользы для себя, из чистого удовольствия.

Я думаю об этом почти каждый раз, когда возвращаюсь домой на метро с какого-нибудь поэтического вечера. Чтобы добраться до моей не слишком отдаленной по столичным меркам окраины, нужно сделать пересадку нетипичным для Москвы способом: просто перейти с одной стороны платформы на другую. На другой стороне платформы ждет укороченный состав, у него здесь конечная. Примерно в девяти случаях из десяти двери его закрываются ровно в то мгновение, когда останавливается поезд напротив, — чтобы перешедшие через платформу пассажиры в аккурат успели пнуть ногой трогающийся вагон. И — нет, я не верю, что именно такое, с точностью до 10 секунд, у этих поездов расписание. Это сердце девяти из десяти машинистов радуется при мысли о том, что судьба нескольких десятков сограждан на малую толику оказалась в их распоряжении, — но способ распорядиться чужой судьбой они знают один: хоть на малую толику отравить жизнь ближнему своему.

Любопытно, что именно этой станции метро посвящена частушка замечательной русской поэтессы Нины Искренко:

Поезд следует во тьме
К станции «Каширская».
Что повисла ты на мне,
Гнида пассажирская?

Метро в новейшей русской поэзии (в том числе и в моих собственных стихах) — образцовое пространство коммуникации: то, как воспринимают друг друга люди, волею случая оказавшиеся здесь рядом, типично для человеческого взаимовосприятия вообще. Но если для меня как для автора, сосредоточенного преимущественно на предельно частном лирическом переживании, это пространство возможной коммуникации (и понятно почему: двадцать два года назад именно в метро, ненароком встретившись взглядами, я познакомился с человеком, с которым по сей день счастливо живу вместе), то для Искренко, у которой почти любая лирика — так или иначе гражданская, метро — пространство невозможной коммуникации, превращающее людей в пассажиров, погруженных в перманентную войну всех против всех.

Бенджамин Бриттен и Питер ПирсБенджамин Бриттен и Питер Пирс© the idea was good

Особенность этой войны в советском и постсоветском варианте та, что в ней не предполагается выигрыша (во всяком случае, существенного). Прообраз этой войны — не безоглядная конкуренция дикого капитализма, а жизнь ýрок в ГУЛАГе, протекавшая под девизом «Умри ты сегодня, а я завтра». Роль тюремно-лагерного опыта в формировании постсоветского массового сознания огромна и не до конца объяснима: так, одним из наиболее популярных жанров массовой песни в России уже не один десяток лет остается так называемый русский шансон — исполненная утробным, хриплым голосом циничная или, напротив, слезливая песня о судьбе вора или бандита. Горько думать, что свое происхождение этот ублюдочный жанр ведет не в последнюю очередь от песен честного и талантливого Александра Галича, пытавшегося дать голос безвинным жертвам сталинских лагерей. Как могла совершиться такая мутация? Поневоле вспомнишь завет великого писателя Варлама Шаламова, классика лагерной темы, оказавшегося в тени куда более плоского и напыщенного Солженицына и потому так и не прочитанного толком ни в России, ни на Западе: опыт лагеря абсолютно отрицателен, ничего хорошего вынести из него нельзя, как его ни поворачивай.

Мир сталинского и послесталинского лагеря — мир кастовый, и самые непереходимые границы в нем — отнюдь не между бандитами и надзирателями: бандиты и воры именовались советской официальной терминологией «социально близкими», и начальник лагеря на жаргоне бандитов и воров звался по-родственному, «кумом». Касту неприкасаемых в мужском лагере составляли «опущенные» — те, кто по личной слабости, из-за особенно презренной статьи (отнюдь не только собственно статьи за мужеложество, по которой сажали довольно редко) или ввиду какого-то иного фатального стечения обстоятельств оказался в положении сексуального раба у остальных заключенных. Степень их отчужденности была настолько высока, что всякий, кто вступал с одним из «опущенных» в не санкционированный ритуалом контакт (например, случайно пользовался одним и тем же полотенцем), тут же сам оказывался в категории «опущенных». Можно ли сомневаться в том, что для администрации лагерей это кастовое разделение было выгодным? И вовсе не только потому, что таким образом возникал канал для отвода перехлестывающей через край сексуальной энергии заключенных: главное, что по тому же каналу отводились излишки ненависти и презрения, и те, чью жизнь система государственного насилия не ставила ни в грош, получали возможность сами не ставить ни в грош чью-то жизнь.

Людям предоставлены формальное право презирать другого как низшего и бескорыстная возможность сделать чужую жизнь несчастливее.

И вот у сегодняшнего общероссийского «кума» и его окружения возникло ощущение, что градус ненависти и презрения, разлитых в обществе, слишком высок и чреват социальным взрывом. Удивляться ли тому, на кого мелкие сошки из правящей партии, которых никто не заподозрит в готовности действовать на свой страх и риск, предлагают эти ненависть и презрение направить? И семя падает на хорошо подготовленную почву: я просматриваю в интернете пользовательские комментарии к новостям о том, что в очередной российской области какой-то никому не ведомый избранник местного населения додумался до оригинальной идеи запретить «пропаганду гомосексуализма», и встречаю почти единодушное: наконец-то эта дерьмовая власть сделала хоть что-то правильное. И совершенно неважно, какая именно риторика потом приискивается в обоснование: про необходимость защищать детей (на фоне методичного истребления государством остатков школьного образования), про необходимость повышения рождаемости (на фоне недоступности ипотеки большинству молодежи), про дух православия (на фоне бесконечных скандалов вокруг высших церковных иерархов, строящих себе загородные дворцы и лижущих задницу государственной власти) — в основе лежит гораздо более простой и фундаментальный социопсихологический механизм: людям предоставлены формальное право презирать другого как низшего и бескорыстная возможность сделать чужую жизнь несчастливее.

Привычная логика, которой руководствовалось в самых разных странах движение за права геев: давайте покажем всему обществу, что мы — такие же люди, ничуть не хуже. Но думает ли машинист в метро, что несколько десятков пассажиров, перед носом у которых он закрыл двери, изначально чем-то хуже его самого и потому заслуживают такого обращения? Нет, он возвышается над ними именно через акт осуществления своего превосходства. Что может быть противопоставлено этому ощущению превосходства? Только более убедительное превосходство.

Джон Кейдж и Мерс Каннингем, «Как пройти, ударить, упасть и пробежать»Джон Кейдж и Мерс Каннингем, «Как пройти, ударить, упасть и пробежать»© University Musical Society

И здесь я вспоминаю одну прекрасную женщину, которой уже давно нет на свете. Майя Дукаревич родилась в семье крупного советского военного через несколько месяцев после того, как ее отец был расстрелян Сталиным, провела детство и юность в детских домах, а потом всю жизнь работала психологом, создав первую в Советском Союзе группу психологической взаимопомощи людей, переживших попытку самоубийства. А еще она была вдохновительницей раннего советского и постсоветского лесбийского движения: многие из тех, кто в начале 1990-х стоял у его истоков, были ее младшими подругами. Именно от нее и именно тогда я услышал мысль, к которой все эти годы возвращаюсь снова и снова: опыт уважения к другому просто за то, что он — другой, отдельная уникальная личность, не выработан в нашей стране, и поэтому здесь бесполезно заявлять: «Я гей, и у меня есть права» — можно только заявлять: «Я признанный писатель, а кроме того, я гей, и у меня есть права», «Я крупный ученый, а кроме того, я гей, и у меня есть права», «Я знаменитый спортсмен, а кроме того, я гей, и у меня есть права», и так далее.

Честно говоря, и в 90-е годы, когда я активно участвовал в российском ЛГБТ-движении, и в 2000-е, когда взявшие верх в этом движении формы и методы стали казаться мне совсем уж бессмысленными, меня удивляло: как мало — можно пересчитать по пальцам одной руки — и среди активистов движения, и в российском обществе в целом людей, которые могли бы сказать о себе что-либо подобное. Я встречался с почтеннейшим философом, на старости лет перетащившим к себе в Академию наук из провинциального педагогического института красавчика-аспиранта (после смерти наставника немедленно окружившего себя толпой студенток-поклонниц), за одним из моих эпизодических любовников ухаживал другой почтенный старец — любимый всем Петербургом театральный актер, а у одного из моих друзей-поэтов был недолгий, но прекрасный роман с блистательным композитором, любимцем продвинутой богемы, — и каждый раз я думал: ну вот что мешает каждому из них отказаться от этой игры в прятки (все равно ведь ближайшее окружение все знает!) и заявить во всеуслышание: да, я — гей, и любые попытки власти, прессы, общества заклеймить геев или запретить геев касаются не каких-то экзотических кривляющихся пидорасов, образ которых сформирован в массовом сознании умелой нарезкой кадров западных Love Parades, и не лагерных «опущенных» с погасшими глазами, а лично меня! Да неужели после такого заявления философ лишился бы своей кафедры, актер — своих ролей, на концерты композитора перестала бы ходить публика? Нет, я не спрашиваю, отчего многолетний депутат Московской городской думы, с которым мы 20 лет назад, в наши студенческие годы, частенько болтали о том о сем в первых московских гей-клубах, походивших на сельские дома культуры, не поднимает сегодня свой голос при обсуждении в столице законопроекта, запрещающего, по примеру уже действующих муниципальных законов Петербурга, Архангельска, Рязани, некую мифическую «пропаганду гомосексуализма»: его партия (все та же свободная от любой программы правящая в России партия власти) в один миг уберет его с доски как ненужную пешку. Но люди, чьи достижения бесспорны и зависят по большому счету лишь от них самих, отчего не пытаются жить не по лжи? Отчего чуть ли не единственная публичная фигура с каминг-аутом за плечами — журналист-истерик, чьи предшествующие заслуги лежат преимущественно в области медийного обеспечения режима?

Да неужели после такого заявления философ лишился бы своей кафедры, актер — своих ролей, на концерты композитора перестала бы ходить публика?

Конечно, всегда можно найти себе оправдание и отговорку. Публичная позиция в любом случае чревата приватными последствиями. Когда у меня вышла книга стихов, то моя мама, давно все знавшая про меня, разрывалась между желанием похвастаться ею перед своими приятельницами и страхом, что они случайно раскроют сборник на каком-нибудь совсем уж откровенном стихотворении, — и в конце концов ночью, после нескольких дней терзаний, ее осенило: она вырезала из книги особенно компрометирующие автора страницы — а наутро, опомнившись, позвонила мне просить новый экземпляр... Пожалуй, я был больше растроган, чем расстроен, хотя мне вполне внятен и присутствующий в этой сцене надрыв, — но давно ли это спокойный сон старушки мамы и ее приятельниц стал преимущественной причиной действий или бездействий русского интеллигента? С другой стороны, что легче старушке маме сказать своим приятельницам: «Мой сын гей» или «У моего сына вышла книга в лучшей российской поэтической серии, и там много стихов о том, что он гей»? И тогда, быть может, услыхав в какой-то иной беседе про какого-то еще гея, другая добрая старушка, приятельница моей мамы, вдруг да и примолвит: «Что ж, вот и у госпожи Кузьминой сын гей, а между тем известный писатель, книга вот у него вышла...»

Конечно, вес и авторитет поэзии в сегодняшнем российском обществе не слишком велики, так что лично моя открытость мало что значит в масштабе страны. Но по крайней мере в определенном сегменте российского литературного и читательского сообщества антигеевская риторика — во всяком случае, в публичном режиме — сегодня невозможна: просто потому, что все понимают, против кого персонально такая риторика будет направлена. Впрочем, конечно, справедливо и обратное: у желающих обратить против меня свою риторику всегда есть лишний довод в запасе. В свое время некий совет, состоящий из различных почтенных литературных старцев, отказал созданному мною поэтическому журналу «Воздух» во включении в единую электронную библиотеку русских литературных журналов — и, конечно, никакими официальными объяснениями не удостоил, но по секрету мне передали фигурировавшее в качестве мотива возмущение: на одном из литературных вечеров я-де имел наглость предоставить возможность выступления со стихами своему возлюбленному. Жаль, что никто из коллег не посмел сказать мне это в глаза — мне было бы интересно узнать у них, что они думают о Николае Клюеве, добивавшемся признания для Сергея Есенина, о Джоне Кейдже, сочинявшем балеты для Мерса Каннингема, о Бенджамине Бриттене, писавшем оперы для Питера Пирса, о Жане Кокто, снимавшем в своих фильмах Жана Маре...

Жан Кокто и Жан Маре на съемках фильма «Красавица и чудовище»Жан Кокто и Жан Маре на съемках фильма «Красавица и чудовище»film.com

Я всегда вспоминаю этот эпизод, наряду с еще парой не менее нелепых, когда меня спрашивают о том, какой дискриминации я подвергаюсь в России как гей. Разумеется, если среди столичных интеллектуалов и литературной богемы «дискриминация» случается только в таких смешных формах, то это совсем не значит, что в провинции, в более традиционалистских социальных группах, среди более беззащитного юношества или, напротив, в старшем поколении не встречается дискриминация действительно тяжелая и страшная. Но и для меня возрождающаяся и раздуваемая в российском обществе антигеевская истерика неожиданно оказывается личной: она заставляет меня удерживать gay identity. Пока в моей стране образ врага лепится из геев — я должен выступать именно как гей, закрывая своей какой-никакой репутацией хотя бы небольшой участок фронта на этой навязанной мне войне. Но когда рано или поздно так или иначе эта война будет выиграна — может быть, когда сегодняшние юные мальчики и девочки (уже готовые выходить за свои убеждения на баррикады, но еще не понимающие, что отстоять эти убеждения возможно только совсем другими методами) повзрослеют, наберутся ума, станут кем-то и смогут требовать свои права уже с позиции силы... Тогда я с наслаждением откажусь от всей системы категорий, согласно которой люди делятся на геев и straight, и буду любить вот этого прекрасного юношу (а иногда, для разнообразия, вот эту прекрасную девушку) не потому, что мы оба геи (то есть принадлежим к некоторой категории людей), а потому, что лично и непосредственно нас двоих (а может, троих или четверых) связало взаимное притяжение, для которого, по большому счету, совсем не так уж важно, кто какого пола. Когда-то я прочитал в одном из интервью Эдмунда Уайта о том, что «in the future... maybe it would be a mistake to embrace a gay or straight identity. I think it would be more amusing and mysterious and interesting and coquettish and seductive to leave everything kind of vague». Мне хочется думать, что это будущее уже совсем не за горами. А следом за ним придет какое-то уже совсем другое будущее, в котором теперешние ожесточенные споры о том, кому с кем можно спать, а кому с кем нельзя, будут казаться таким же не поддающимся никакому разумному объяснению бредом, каким нам сегодня кажутся средневековые диспуты о количестве чертей на кончике иглы. Но пока мне просто хочется дожить до того времени, когда, улыбаясь кому-нибудь прекрасному в метро, не обязательно будет задумываться, какого этот кто-нибудь пола.


Понравился материал? Помоги сайту!

Сегодня на сайте
Елизавета Осетинская: «Мы привыкли платить и сами получать маленькие деньги, и ничего хорошего в этом нет»Журналистика: ревизия
Елизавета Осетинская: «Мы привыкли платить и сами получать маленькие деньги, и ничего хорошего в этом нет» 

Разговор с основательницей The Bell о журналистике «без выпученных глаз», хронической бедности в профессии и о том, как спасти все независимые медиа разом

29 ноября 202320782
Екатерина Горбунова: «О том, как это тяжело и трагично, я подумаю потом»Журналистика: ревизия
Екатерина Горбунова: «О том, как это тяжело и трагично, я подумаю потом» 

Разговор с главным редактором независимого медиа «Адвокатская улица». Точнее, два разговора: первый — пока проект, объявленный «иноагентом», работал. И второй — после того, как он не выдержал давления и закрылся

19 октября 202325898