17 декабря 2014Литература
540

Елена Баевская: «Никто меня не заставляет переводить Пруста»

Елена Калашникова поговорила с лауреатом Премии им. Ваксмахера о новом переводе Пруста

текст: Елена Калашникова

— Расскажите, пожалуйста, о том, почему вы решили взяться за перевод романа «В поисках утраченного времени» Марселя Пруста. На русском это произведение из семи книг есть — в версиях Адриана Франковского и Николая Любимова.

— Идея пришла после того, как я сравнила первую страницу французской книги с русскими переводами. Просто первую страницу. С чего мне пришло в голову сравнивать? Мои друзья обнаружили какие-то темные фразы в одном из переводов и спросили, что это на самом деле должно означать. Я убедилась, что и в одном, и в другом переводе это место не совсем понятно, и стала сравнивать с французским текстом — а там все понятно. Я решила посмотреть, а как вообще, и увидела, что первая фраза переведена не совсем точно у обоих, и тогда первый раз подумала: а не попробовать ли самой.

А есть ли у вас объяснение, почему Адриан Франковский и Николай Любимов перевели первую фразу неточно?

— Есть. Видимо (то есть совершенно точно), оба переводчика, когда начинали работу, не имели общего взгляда на роман целиком, когда же текст переведен, глаз замылен и не видишь несоответствий. А роман «В поисках потерянного времени» — это такой интересный текст, в котором очень важно единство, и сам Пруст настаивал, что это не серия романов, а один большой роман. Он хотел, чтобы мы читали его с начала до конца, пусть не торопясь, но целиком и подряд.

© Елена Калашникова

А сколько лет назад вы сравнили эти переводы и оригинал?

— Давно. Боюсь, это было уже двенадцать лет назад. Но не надо думать, что все двенадцать лет я только и сидела над этим переводом. За это время я сделала немало других, преподавала, что-то сама писала.

Пруст — ваша самая главная работа за последнее время?

— Получается, что да. Я перевожу «Под сенью девушек в цвету», а впереди еще пять книг. Главный герой, рассказчик Марсель, говорит: «Я понял, что я должен написать роман, только хватит ли мне времени?» И я тоже задаюсь этим вопросом.

Но вы, наверное, сразу им задавались?

— Ну да, но мы люди маленькие: как выйдет, так и выйдет.

Когда вы решили переводить Пруста, вы в аспирантуру ради этого поступили, да?

— Да-да-да. Я впервые столкнулась с таким текстом, для которого у меня не хватало ширины обзора, нужен был взгляд на весь роман целиком, на эпоху. А чтобы написать требовавшуюся работу, мне пришлось очень много прочитать. У меня был огромный список, его мы вместе с моим научным руководителем составляли: произведения старших современников Пруста, то есть та литература, на фоне которой он начинал и стал сам писать.

— А какая у вас была тема диссертации?

— «Бутылки в Вивонне: интертекст рубежа веков в романе Пруста “В поисках утраченного времени”». Бутылки в Вивонне — это образ, который Пруст выдумал. Мальчики у него ловят рыбок с помощью прозрачных пузатых бутылок. Марсель гуляет вдоль реки и обращает внимание, что вода в реке и в этих бутылках — одна и та же, но то, что ее границы очерчивает прозрачное стекло, как-то ее меняет. Это, наверное, и есть образ интертекстуальности — то есть один текст в другом, одна вода в другой воде и прозрачная граница.

Во время работы над диссертацией или/и переводом сделали ли вы для себя какие-то открытия — в тексте, в контексте эпохи?

— Да, конечно, еще какие для меня любопытные. Например, выяснилось, что когда Марселю Прусту было лет шестнадцать, он с огромным интересом читал дневники Марии Башкирцевой, которые тогда вышли во Франции, в каких-то воспоминаниях о нем передаются его восторженные отзывы, а читая, изучая и переводя роман, я натыкаюсь на довольно очевидные параллели с дневником Марии Башкирцевой. Я была очень рада, узнав об этом, это еще одна ниточка, привязывающая Пруста к литературе предшествующей и к России. А еще оказалось, что один из эпизодов романа интересно, поразительно совпадает с эпизодом из чеховской «Чайки», оба они относятся к одному времени и написаны примерно в одно время, и при этом абсолютно исключается, что Пруст мог знать о Чехове или Чехов о Прусте.

А какой это эпизод?

— В «Чайке» Нина Заречная играет сцену из пьесы Треплева — молодого непризнанного автора, про которую всем ясно, что это подражание Метерлинку, даже на премьере «Чайки» говорили: «Боже, какой Метерлинк!..» И реакция зрителей в пьесе — Тригорина, Аркадиной, остальных — жутко негативная: какой декадент, как это все непонятно, глупо… У Пруста тоже эпизод с актрисой — тоже молодой, начинающей, амбициозной — Рашелью, любовницей Сен-Лу. Сен-Лу договорился со своей теткой — герцогиней Германтской, что он приведет Рашель и она сыграет в салоне сцену из Метерлинка, и вот она играет — и реакция такая же, будто Чехов и Пруст работали в одной комнате: какой декаданс, как это неумно, напыщенно, автор принимает нас за дураков?.. И даже роли одинаково распределены: Треплев приводит Нину к своей матери, Сен-Лу — к тетке, и у той, и у другой полный провал, но потом они становятся замечательными актрисами, и тут, и там любовь, но они не выдерживают этого испытания, и, наконец, Метерлинк. Получается, что Метерлинк — код эпохи, отцы и дети на рубеже веков хоть в России, хоть во Франции проверяли на нем друг друга. Есть еще детали, которые сейчас я уж не помню. Вот такие интересные вещи иногда попадаются.

Как бы вы охарактеризовали части, переведенные Франковским и Любимовым? И в чем все-таки была ваша задача, кроме той, чтобы дать единый тон и цельный взгляд на роман?

— Вообще каждую великую книжку надо переводить заново раз в пятьдесят лет, потому что шедевры вроде как не стареют, а переводы стареют, любой перевод — это все-таки интерпретация, значит, нужны новые постановки, так сказать, новые переводы. У Франковского замечательный перевод, когда он начинал, роман еще не был до конца опубликован, и он его для русского читателя открыл, в сущности. Перевод Любимова — это 1960—1970-е годы, мы все уже знаем, что Пруст — классик, и Любимов его переводит как классика. Пруст, конечно, нам не современник, он — классик, но не в том смысле, а вообще он модернист, его интересно переводить как предтечу постмодернизма, ну а кроме того, хочется, чтобы читатель не спотыкался — во французском тексте все логично, четко, нет темных мест, Пруст за этим очень следил: такое возможно разве только из-за того, что роман не вполне окончен.

— А есть ли у вас предпочтения — перевод Франковского нравится больше, или наоборот, или в этом варианте вы цените одни фрагменты, а в том — иные, или у вас ровное отношение к этим переложениям?

Ровное, и за те годы, что я сама вожусь с романом, оно сменилось на безразличное. Я боюсь читать эти переводы, чтобы не заняться невольным плагиатом, я от них отстранилась, поэтому спрашивать о них надо у всех, кроме меня. Мне как раз надо вырабатывать какое-то собственное звучание.

— А меняется ли со временем у вас отношение к этому тексту?

— Да-да. Ведь пока не начнешь переводить, из текста все не вычитаешь. Вдруг где-то на первой трети «Девушек в цвету» я почувствовала, что неудержимо меняется тон. К счастью, я осталась в контакте с прустоведом, руководителем моей диссертации, профессором Жозефом Брами из Мэрилендского университета. Мы с ним поговорили, и он сказал: совершенно верно, к середине «Девушек в цвету» тональность сильно меняется — Пруст уже полностью нашел свой голос, интонация становится менее литературной, более самобытной.

«А как поживает Эмма?» — «Какая Эмма?» — «Эмма Бовари». Собеседница немножко обалдела: «Вы знаете, она умерла». — «Да что вы! От чего?» — «О, ужасная история: она отравилась».

— Скажите, а какая у вас самая любимая часть романа и какие менее?

— Мне нравятся первый том и последний, которые Пруст первыми написал, они самые поэтичные. Нравятся «Германты», «Сторона Германта», потому что она самая смешная, такая сатирическая. Нравятся «Девушки в цвету», в них есть поэтичность и сатира. И пока плохо понимаю, зачем мне нужны «Содом и Гоморра», «Пленница» и «Беглянка», с ужасом о них думаю, но тем лучше — будем разбираться, авось разберемся.

— Вам не страшно было браться за эту огромную работу?

— Практика показывает, что деваться некуда: садишься и сидишь, пока что-нибудь не получится. Чувство такое, что не можешь себе позволить бояться, трястись, говорить: «О, какой ужас!» Все-таки какой-то профессионализм должен быть. Ну не получится — придет другой человек и сделает лучше, ничего страшного, на этом все и построено.

— Вы наверняка читали Пруста в переводе на другие языки?

— Да, но мне не уловить нюансов. Я довольно добросовестно пыталась проанализировать переводы на английский. Один сделан, когда роман не был еще полностью опубликован, другой — сейчас. Я могу сказать, что в новом переводе синтаксис более похож на французский, а какой поэтичнее, не знаю. Сами американцы — из тех, с кем я говорила, — хвалят больше старый, новый для них какой-то более холодный.

— Мне-то кажется, что у Франковского получилось поэтичнее, чем у Любимова.

— Очень может быть, но сейчас я не возьмусь об этом говорить, действительно много лет не перечитывала эти переводы. У самого Пруста текст очень поэтичный, есть ряд работ, где доказывается близость первого и второго томов к стихотворению в прозе как к типу письма, так оно и есть.

— Нет ли у вас чувства усталости, страха и обреченности, что эту работу надо доводить до конца?

— По-моему, такая обреченность была у Николая Михайловича Любимова, если верить Михайлову, который об этом пишет. Нет, потому что никто меня не заставляет переводить Пруста.

— Но разве вам — особенно теперь, когда часть работы сделана, — перевод романа не видится как некий внутренний долг?

— Да нет, это мое желание, если я чувствую, что устаю, — берусь за другой перевод. Я c удовольствием делаю что-то совсем другое и с тем большим удовольствием возвращаюсь к Прусту. Пруст очень психотерапевтический, таким он был и сам для себя, потому что жизнь у него была довольно тягостная — человек с живым темпераментом, любознательностью, веселый, ограниченный в силу болезни условиями существования, и, чтобы не впадать в отчаяние, ему надо было чем-то себя поддерживать, вот он и писал. Переводчика это тоже как-то поддерживает, так этот текст устроен — чтобы не выпивать соки, а как-то оживлять и давать энергию.

Как по-вашему, во франкоязычном мире Пруст, скорее, в ряду классиков из разряда истории литературы или остается интересным для современных писателей и читателей?

— Ну, он классик, но это не значит, что его не читают. А вообще не знаю, я не социолог. Как-то прихожу я в музей Карнавале — хожу, смотрю интерьеры XIX века. В одном зале увидела то, что мне надо. Спрашиваю служительниц: «Можно сфотографировать?» — «Можно, только отключите вспышку». Я давай фотографировать два кресла. Они говорят: «А чем вас они так заинтересовали? Тут много чего есть». — «Понимаете, это точно такие кресла, как в салоне у госпожи Вердюрен, — с сюжетами из басен Лафонтена». — «А, ну да, это из “Любви Свана”». Значит, читали, хотя они не литературоведы, а служительницы в музее. Я была приятно удивлена. По-моему, читают Пруста студенты во всем мире, у них есть такие амбиции: а прочитаю-ка я Пруста! Я много таких случаев знаю и в Америке, и во Франции.

Флобера читают или не читают? Конечно, читают, даром что он классик. Мне тут недавно дикую историю рассказали про старушку-учительницу. Приходит к ней более молодая знакомая, дело происходит во Франции. Старушка спрашивает: «Как поживает Мирей?» — «Хорошо поживает, она дочку замуж выдала». — «А Катрин?» — «О, Катрин, бедная Катрин… Она развелась с мужем и так переживает». — «А как поживает Эмма?» — «Какая Эмма?» — «Эмма Бовари». Собеседница немножко обалдела: «Вы знаете, она умерла». — «Да что вы! От чего?» — «О, ужасная история: она отравилась». Спрашивается, что реальнее для этой учительницы — литература или жизнь? Похоже, литература все-таки реальнее. Мы бы сказали: «А как поживает Анна Каренина?» — «О, ужасно! Бросилась под поезд». — «Что вы! Какой ужас».

— Вы писали диссертацию в Мэрилендском университете. Много ли пишут работ у профессора Брами? Прустоведение, на ваш взгляд, востребовано в Америке?

— В Мэрилендском университете за все время было только две диссертации о нем. На конференции я не езжу, но когда смотришь программы разных американских конференций, видишь, что Пруста вполне изучают. Насколько это все глубоко и серьезно, я не знаю. Вообще в Америке есть университет — в штате Иллинойс, город Эрбана-Шампейн, — в котором хранится вторая по объему коллекция рукописей Пруста, купленная в Париже Филиппом Кольбом, американским прустоведом, и привезенная в этот университет. Там крупный центр по исследованию Пруста, но чужих они не очень-то пускают.

— Вы туда хотели попасть?

— Один раз сделала попытку, еще когда не совсем понимала, что именно меня интересует, но меня мягко отстранили, и я поняла, что изучать Пруста легче в Париже. В Париже — пожалуйста, любую рукопись тебе вынесут, а теперь все рукописи у них оцифрованы. В Национальной библиотеке есть практически все рукописи романа, и я смотрела те альбомы, в которых они содержатся. Просто захотелось. Но в принципе лучше пойти в ИТЕМ — Институт текстов и манускриптов, там все рукописи оцифрованные, и ты не боишься на них чихнуть, их можно изучать — пожалуйста.

— То есть вы не только с копиями работали, но и с рукописями?

— Ну да, но я не могу сказать, что я уж так с ними работала, никакой я не текстовед, не текстолог. Мне просто хотелось ауру ощутить, я какое-то время посидела с ними, убедилась, что в текстоведении открытий уже не сделаю.

— Расскажите о своей нынешней жизни в Америке. Сколько вы уже там живете?

— Семнадцать лет.

— И говорите, что хотите вернуться?

— Да, конечно. Я это давно понимала, но сейчас ясно, что я доработаю в своем университете. Я люблю эту работу, и я ей вроде бы нравлюсь, но без работы не очень понятно, что мне делать в Америке. Америка — совершенно замечательная страна, которая вызывает у меня положительные эмоции, но другого своего места там, кроме работы, я не вижу. Наступает пенсионный возраст, и я знаю, что преподавать до бесконечности нельзя, есть какой-то обычай. Да и у меня самой силы ограниченны, мне же все-таки и переводить тоже хочется.

— Расскажите о курсах, которые вы читаете в Мэрилендском университете.

— Я преподаю то французскую, то русскую литературу, почти всегда композицию и стиль — французский и русский, перевод с английского на французский или с английского на русский. Ну а если кому-нибудь что-нибудь еще надо, я и это преподаю. Мои основные курсы — это письмо, перевод, литература.

— Студенты у вас в основном американцы уже в нескольких поколениях или, может, и русские?

— Вообще калейдоскоп. На французских курсах много ребят из Азии, Африки, франкофонных стран. Это очень смешно — они говорят по-французски, может быть, лучше меня и без акцента, то есть именно с акцентом, но не французским, а своих стран, а грамматику иногда не знают, на ходу ее надо доучивать, зато у них большая свобода выражения. А на русских курсах есть определенное количество эмигрантских деток. Их родители эмигрировали и решили: «Мы уехали в Америку. Зачем им теперь все то, что мы вывезли из России?..» А дети выросли и, допустим, на третьем курсе говорят: «Я хочу все-таки знать русский». Есть даже специальный курс — русский язык для русских.

— Для них русский язык все-таки родной?

— А как вы скажете, родной или нет — говорят свободно, букв не знают?.. С одной стороны, родной, с другой, мы долго учимся не путать «б» и «д». Долго учим правило: «жи» и «ши» пиши с буквой «и». Мы стараемся научиться за семестр писать бабушкам в Россию громадные письма. Кому-то это удается, кто-то застревает на «жи» и «ши», но это лучше, чем ничего. «Каникулы в Простоквашино» они и без меня смотрели, а, допустим, «Белеет парус одинокий» выучили уже под моим нажимом. Но это один такой курсик, на нем от пяти до десяти человек, с ними забавно.

— Как бы вы, исходя из своего преподавательского опыта, охарактеризовали американских студентов?

Они очень цивилизованные — умеют себя держать и налаживать отношения с преподавателем. Вместе с тем очень ценят свое свободное время и не желают тратить его на дополнительные беседы с преподавателем. Вообще они не хотят сужать свой горизонт, им хочется совершенствоваться в избранной специальности, но и играть какую-то роль в любимом дискуссионном клубе, регулярно заниматься спортом в спортивном клубе, видеться с друзьями, и они вовсе не годятся на роль Мцыри — «Я знал одной лишь думы власть, одну — но пламенную страсть...». В их жизни всего должно быть много. Они мне, конечно, нравятся, но многое удивляет.

— И что, например, удивляет?

— Вдруг в них просыпается некая страстность и энергичность там, где не ждешь. Допустим, задаешь невинное сочинение по курсу «Композиция и стиль» на тему «Расскажите про какую-нибудь несправедливость», и вдруг на меня выливается поток эмоций, и примеры такие интересные. В таком-то научном центре поставили эксперимент: разослали документы вымышленных людей в разные фирмы, где есть вакансии. Все строго одинаково — дипломы, образование, только у одних «соискателей» типично «белые» имена, у другие — «черные», и оказалось, что гораздо чаще на интервью приглашали тех, у кого типично «белые» имена. «Как это несправедливо! Это же расизм! Мы должно что-то делать, чтобы эту ситуацию изменить». Или про несправедливое отношение общества к трансвеститам: «Это такие же люди, как все остальные, их нельзя унижать, над ними нельзя глумиться. Вот такой был случай… Я предлагаю чаще говорить о них по телевизору, в прессе». Я совершенно не подумала бы, что подобная тема волнует этих сытых и благополучных, вполне белых, вполне правильной ориентации ребят и девочек, но пепел Клааса вдруг начинает стучать в их сердца.

— А какой у вас в Америке круг общения?

— Или работать на полной ставке в университете, как я, или иметь какой бы то ни было круг общения. Круг общения — это мои милые коллеги, конечно. Очень дружелюбная и интернациональная среда. Допустим, кабинет у нас на троих — молодой итальянец, преподаватель итальянского, молодая женщина из Израиля, преподаватель иврита, а третья я — с французским и русским. Так и общаемся — интересно, на инязе куча народу отовсюду. Я преподаю на двух кафедрах — на французской и русской.

— И сколько лет вы там преподаете?

— Сейчас скажу. Я защитилась в 2007-м, наверное, с 2008-го. Вначале предложили один курс, потом два, сейчас у меня полная нагрузка.

— Как вы совмещаете преподавание с переводами? Сколько у вас в неделю часов в университете?

— Шестнадцать часов преподавания плюс проверка работ, ответы на бесчисленные имейлы и всякое прочее. Ну как это совмещается? За преподавание платят зарплату, на нее я живу и перевожу, вот примерно так и совмещается. Плохо, конечно, совмещается, но…

— Вам же в России заказывают еще переводы?

— Заказывают, но Пруста нельзя делать быстро: либо медленно — ну, я лично могу только так, — либо ничего интересного не получится.

— Но вам ведь заказывают и другие тексты…

— Да, и я иногда их беру, но, конечно, не по экономическим соображениям, а когда захочется, однако и гонорары не мешают, это всегда приятно.

— Каких авторов за то время, что работаете над Прустом, вы перевели?

— Совсем недавно Наталия Самойловна Мавлевич привлекла меня к книжке, которую делала. Это интереснейшая история советского диссидентства, написанная французской женщиной-историком Сесиль Вессье, ученицей Элен д'Анкосс, умнейшей дамой, решительной и храброй. Мне показалось, что книжка эта будет очень ко времени, и я сделала кусочек вместе с еще одной переводчицей, потому что книжка очень толстая. Примерно в то же время я перевела еще книжку по психологии, Франсуазы Дольто, вместе с Марией Исааковной Брусовани. Это помогает переключиться, отдохнуть от высокого штиля. Прошлым летом сделала «Якорь милосердия» Мак-Орлана — маленький, но чудный роман.

— Как вы видите свою жизнь в России? Вернетесь в Петербург?

— Ну да, мой город — это Петербург. Переводить буду. Может быть, опять какую-нибудь студию перевода затею, как раньше. Именно как творческий семинар. Я бы очень этого хотела.

— То есть вы собираетесь в Россию в следующем году?

— Думаю, скорее года через два. Тут еще зависит от того, сколько я выдержу этот довольно напряженный режим и сколько университет меня выдержит. Пока вроде есть какой-то отзыв со стороны студентов; если бы я чувствовала, что его нет, то это превратилось бы в муку.

— Сколько на сегодня у вас переведено книг Пруста?

— Одна книга, включающая в себя три части. «Девушки в цвету» состоят тоже из трех частей, я первую никак не домучаю. Вся надежда на лето. Этим летом Прустом я совершенно не занималась, поэтому и получилась такая пауза.

— А вообще вы каждый день переводите?

— Стараюсь, но сейчас это для меня роскошь. Пока я не начала преподавать, у меня было очень четкое расписание — от забора до обеда. Садишься с утра и переводишь, пока в голове еще что-то есть.

— Что из вами переведенного среди главных ваших любовей — тексты, авторы?..

— Бодлер, наверное, — стихотворения в прозе и дневники, Готье — «Мадемуазель де Мопен», главное — «Сирано де Бержерак» Ростана, стихи Лафорга…

— Какой вам видится на сегодня ваша переводческая судьба? Были тексты, которые вы хотели перевести, но по каким-то причинам за них не брались, или вы их перевели, но не издали и есть ощущение горечи?

— Нет, ну какая горечь?.. Переводчику хорошо: ему никто не может запретить переводить любой текст. Вообще это замечательная работа, которой можно заниматься, только если ты ее любишь. А если ты ее любишь — вот и награда за труды.


Понравился материал? Помоги сайту!

Сегодня на сайте
Елизавета Осетинская: «Мы привыкли платить и сами получать маленькие деньги, и ничего хорошего в этом нет»Журналистика: ревизия
Елизавета Осетинская: «Мы привыкли платить и сами получать маленькие деньги, и ничего хорошего в этом нет» 

Разговор с основательницей The Bell о журналистике «без выпученных глаз», хронической бедности в профессии и о том, как спасти все независимые медиа разом

29 ноября 202320796
Екатерина Горбунова: «О том, как это тяжело и трагично, я подумаю потом»Журналистика: ревизия
Екатерина Горбунова: «О том, как это тяжело и трагично, я подумаю потом» 

Разговор с главным редактором независимого медиа «Адвокатская улица». Точнее, два разговора: первый — пока проект, объявленный «иноагентом», работал. И второй — после того, как он не выдержал давления и закрылся

19 октября 202325916