15 мая 2018Литература
68250

«Его интонация была не властной, а наоборот — освобождающей»

Полина Барскова и Илья Кукуй о поэзии Леонида Аронзона

 
Detailed_picture 

На сайте Planeta.ru заканчивается подписка на переиздание двухтомного собрания произведений Леонида Аронзона (1939—1970), которое впервые было опубликовано в 2006 году в Издательстве Ивана Лимбаха. О феномене Аронзона и его значении для русской литературы по просьбе COLTA.RU рассуждают поэт Полина Барскова и один из составителей двухтомного собрания Аронзона, литературовед Илья Кукуй. В приложении публикуются «Наброски к поэме» — первая редакция ранней поэмы Аронзона «Набор строф».

Илья Кукуй: Леонид Аронзон — поэт, фактически не публиковавшийся при жизни и рано трагически погибший — уже в 1970-е стал мифом, даже предметом определенного культа. Сам я соприкоснулся с этим, когда стал посещать его дом с начала 1990-х: Петр Казарновский, мой ближайший друг и позднее (вместе с Владимиром Эрлем) составитель двухтомника Аронзона, был вхож туда с детства и привел меня в квартиру поэта на Шпалерной, 22, прямо напротив здания КГБ. Уже вышла маленькая книжечка Аронзона, подготовленная Эрлем для ленинградского издательства «Литератор»; иерусалимский сборник, выпущенный Ирэной Орловой [1] в 1985 году, был фактически недоступен, и знакомство с творчеством поэта шло через машинописи, которыми щедро делились с гостями хранители дома — режиссер-документалист Феликс Якубсон и его сын Максим. Я сразу безнадежно подпал под обаяние Аронзона, он для меня и сегодня является невероятной, единственной в своем роде фигурой в русской поэзии. Конечно, можно было бы сказать, что я просто был инфицирован, заражен атмосферой этого дома и людьми, для которых Аронзон составлял в известном смысле центр духовной жизни. Однако я не раз наблюдал тот же эффект у людей другого поколения и даже выросших в другой стране — скажем, у студентов и аспирантов, посещавших семинары о ленинградской неофициальной культуре. Аронзон воспринимался ими как совершенно особое явление — не просто интересный поэт, а нечто большее. Не всеми, конечно, — но все-таки.

Тебе знаком этот эффект? Если да, можешь отследить причину? А если нет, знаком ли лично тебе, на своем опыте, этот феномен в принципе?

Полина Барскова: С юности, в тогда еще Ленинграде, в литературных кругах я встречала людей, которые в лучшем смысле этого слова носились с памятью поэта, с его стихами: мне кажется, их пафос был связан с ощущением их личного, тайного владения некоторым сокровищем, чем-то скрытым от всяких торных путей литпроцесса. Я помню, как в студию В.А. Лейкина пришли люди, не помню теперь кто, — был год 90-й — и стали читать Аронзона по перепечаткам, по машинописи и очень страстно, громко о нем говорить. Надо отметить, что там, в студии, царил уже даже нами, юными, понимаемый культ Бродского, это был абсолют. Я читала его очень преданно и буквально воспринимала сдержанность, чеканность, перфектность, дидактизм Бродского начиная с 1970-х. И вот я, очень жадный, но и упрямый подросток, слышу стихи, где холм, скажем, рифмуется с холмом, мак с маком, колени с коленями и так далее; и так странно мне это показалось, немножко как будто сектанты пришли и свои тайные тексты исподтишка показывают, но в чем сокровенное содержание этих текстов, мне тогда было трудно понять — именно потому, что с узко трактуемой идеей поэтического ремесла это не совсем просто сочеталось. Мне понадобилось очень много опыта другого чтения (в первую очередь, футуристической зауми и обэриутов), чтобы понять, какой невероятный, мощный урок свободы предлагает поэзия Аронзона.

Для меня это обаяние именно «чистой поэзии», к тому же очень отличной от петербургского холодка, нарциссизма и просодического зачастую консерватизма. Иногда мне кажется, что перед нами вообще заявка на наивную поэзию, при этом, конечно, она очень тонкая, улыбающаяся тебе прямой улыбкой — такой таможенник Руссо, скажем, — и этому обаянию трудно сопротивляться

Главное в том, что Аронзон реализовал свой особый путь языка (поэтому, собственно, мы о нем и говорим тут), что он, особенно зрелый, обрел эту редкую самостоятельность. Такое впечатление у меня связано с реакцией удивления, которую я испытываю каждый раз, когда его читаю, — эта реакция мне напоминает то, что я всегда чувствовала, глядя на Эль Греко, скажем, хотя там фокус именно в том, что он смешал далековатые традиции, привил неожиданную розу к неочевидному дичку. Про многих поэтов того времени, того пейзажа и тех кругов очень даже можно понять, к каким традициям они «подключаются», — будь то, не знаю, Соснора или Кушнер, например. А вот про Аронзона у меня всегда вопросы: откуда это? Как это? Из чего, из кого, на твой взгляд, сделаны эти стихи? И еще наоборот: может, это ощущение вопиющей оригинальности как раз связано с тем, что сам Аронзон не смог ни себя продолжить, ни себя развить и другие пишущие не смогли пойти за ним?

Кукуй: В плане «чистой поэзии» — да, совершенно согласен. Наверное, в случае Аронзона можно сказать, что он с определенного момента (условно со стихотворения «Послание в лечебницу» 1964 г.) ставил себе «чисто» литературные задачи и многие успешно решал, а от других, попробовав разные варианты, сознательно отказывался. В своей ранней фазе он, наверное, был как раз типично ленинградским поэтом — впрочем, очень изысканным и не без некоторого сдвига, заметного, однако, больше сейчас, когда мы знаем позднего Аронзона, чем тогда. «Наброски к поэме» в приложении это очень хорошо показывают. Все это позволило Олегу Юрьеву назвать Аронзона и Бродского на переходе из 1950-х в 1960-е «одним и тем же человеком <…> — своего рода зачаточным платоновским шаром. А потом это существо — но не совершенное существо, а как бы зародыш совершенного существа — распалось на две половины, и они двумя корабликами поскользили в совершенно разные стороны, не только не ища друг друга, но <…> совершенно наоборот». Там Аронзону удалось выйти на тот уровень, где он вел разговор уже не с современниками, а... тут, наверное, лучше промолчать :-)

Про «из чего» и «из кого» сделаны его стихи: ты знаешь, мне это странным образом никогда не было интересно. Мой почти полный тезка Илья Кукулин в рецензии на аронзоновский выпуск Венского альманаха отметил, что вопрос о влияниях и сочетаниях в поэтике Аронзона самых разных стилистик в статьях сборника фактически не был поставлен. С одной стороны, он прав; с другой — видимо, это произошло не случайно. Аронзон, на мой взгляд, — поэт исключительной, единственной в своем роде цельности. Свойственное филологии желание поверить алгеброй гармонию в его случае особенно губительно. Это не значит, что о нем не нужно говорить и писать, но в случае таких фигур, как Аронзон, как мне кажется, ответственность перед говорящим и пишущим необыкновенно высока. Разумеется, каждый может говорить о том, что его интересует, и любой поэт в процессе прочтения — зеркало читателя. Но мне кажется, что, если в случае Аронзона начинаешь работать по обычной инструкции — текст, подтекст, интертекст, — это приводит к тому, что ты не видишь за деревьями леса. В самом деле, ну что́ можно — и, главное, зачем — сказать о строках «Боже мой, как все красиво! Всякий раз как никогда...»? Эти слова вполне приложимы к классическому катарсису, который испытываешь при каждой новой встрече с Аронзоном. «Всякий раз как никогда» — а тут я со своими грязными лапами...

Не думаю, что это только мое ощущение. Об Аронзоне ведь почти не пишут. Казалось бы, больше десяти лет назад был издан двухтомник, сейчас будет переиздаваться; потом появлялись самые разные публикации, от записных книжек до интервью с современниками, — все вышедшее (и отчасти еще не вышедшее) мы сейчас собираем в третий том. Но как-то ни у кого из нашей братии рука на Аронзона не поднимается. И, знаешь, я отношусь к этому с пониманием.

Та же проблема наверняка у поэтов (хотя тебе здесь виднее, чем мне). Аронзон к концу жизни (году к 1969-му) достиг такой полноты самовыражения, что продолжать было особенно нечего, началась имплозия, взрыв внутрь себя, сжимание поэтического пространства. А идти за Аронзоном — пустое дело. Ты совершенно справедливо говоришь о его вопиющей оригинальности. Можно идти за Введенским? Платоновым? Можно и нужно — но молча.

Тебе как поэту и одновременно филологу наверняка знаком эффект интеграции, освоения чужого голоса, когда отдельные его интонации, дорогие тебе, становятся своими. (Или я ошибаюсь?) Ты можешь себе представить такое с Аронзоном? Что именно из него — конкретно — возможно освоить? И хотелось бы, кстати?

Барскова: Отличный вопрос — что я хочу у него спереть... Немного похоже на безвыигрышные или обоюдовыигрышные шахматы. Я согласна, идти за Аронзоном бессмысленно, и никогда такой идеи не возникало, такого соблазна, в отличие от соблазна его «близнеца», половинки платоновского шара, за которым не идти было невозможно, ибо был он Гамельнский крысолов. Столько сил ушло на отдирание себя от властной интонации Бродского, на вылезание из соблазна, а невластные уроки Аронзона хранишь и лелеешь. В первую очередь, для меня — урок музыки. Я не собираюсь, а может, и не умею так работать «недорифмой», но то, что так можно, я при работе держу в голове.

Непристойная прямота, открытость высказывания, вот именно: прямая речь. Когда говорят «прямая речь», я думаю об Аронзоне. При этом очень важно тут ощущение естественности этой интонации, а не сыгранности: можно сказать, что в разную степень «наивности» играли целлулоидные москвичи, но придыхание Ахмадулиной или восторженность Вознесенского кажутся мне неживыми, а вот Аронзон — он максимально живой, так что иногда на это смотреть, это читать неловко. Я недавно в зоопарке смотрела на черепах, а они стали заниматься вдруг любовью: они ж не знали, что я смотрю. В стихах Аронзона временами такое: как будто стихи не знают вообще, что они для чтения. Вот у Филонова был метод «сделанность», а Аронзон явно доктринировал метод «несделанность», поразительна была его авторская органика. И, кстати, о черепахах. Эротика Аронзона — одна из немногих, когда так легко, яростно в таком поэтическом мире, акте. Как ни странно, от эротических стихов Д.Е. Максимова у меня еще такое ощущение райскости.

Так что, подводя итог: можно (и я бы даже сказала — по крайней мере, про себя — нужно) идти дальше, умозрительно следуя направлению Аронзона: не за ним, а осознавая его. При том что, как мы уже говорили, школы, последователей стилистических у Л.А. не возникло, все же воздействие на петербургскую — и русскую — поэзию произошло: очевидна замысловатая связь, скажем, с поэзией Шварц. Его интонация была не властной, а наоборот — освобождающей.

* * *

Леонид Аронзон. Наброски к поэме
1.

Так оборвалась осень. Снег
свивает медленные гнезда,
и разбивается о свет,
звеня соломинками, воздух —
хрустальный гроб, — пока река
еще хранит, как душу, осень
и гонит, будто по откосам,
вдоль тротуаров облака.

2.

Крыло рояля, белый зал,
вся эта музыка, как память,
и разбегаются глаза
под люстр закованное пламя,
не удержать мне этот крик
в дворцовом сумраке столицы,
глядя в окно на фонари,
где снег, как образы, роится.

Четыре поднятых крыла,
уж не рояль, уже четыре,
и бьются поднятые крылья
единым выкриком: пора!
Прощай, на случай положись
и расточи себя, как данью,
всевозвращающая жизнь
таким же кончится прощаньем!

Пора, прощай, так из-под снега
выходит женщина, как страх,
и улиц сломанные деки
вздыхают в скомканных чехлах,
и четвертует перекресток,
и с четырех сторон, углов
на лица выстуженный воздух
кидает битое стекло.

3.

Декабрь, пора предновогодья!
Толпа — и память-саранча,
и время медленно уходит,
ногами быстрыми стуча.
По плитам лестниц, по парадным
шаги и шарканье в дверях,
да позабудутся утраты
в последний сумрак декабря!

А ветер кружится и вертит
шарфы, пальто, воротники,
и, проклиная ночь и ветер,
стоят и мерзнут двойники.
А по зиме все та же тьма,
мешая время дня и ночи,
гудит вдоль жести водосточной
и сводит скукою с ума.

4.

Так брось печальную столицу,
руками легкими взмахнув,
запомни стянутые лица,
как снег, налипшие к окну.
О геометрия замужеств
на линиях раскрытых рук,
когда все прошлое, и в стужу
дороже горечи и мук.

Мы все расходимся кругами,
как по задумчивой воде
от в омут брошенного камня,
и где-то спим в небытие.
Ты спишь, и сонные предплечья
хранят рассвет, прозрачность льда,
и память ластится и лечит,
и птицы спят на проводах.

Не говори о мертвой плоти,
прибитой к длинному столбу,
приходит время, словно плотник,
нас заколачивать в гробу,
и разряжают пистолеты
в поэмы вечером, где снег
ложится медленный, как беды,
и угасает в синеве.

5.

Живи, поэт, ты будешь вечен,
и смерть гнездо тебе совьет,
мой вестник, первенец, предтеча
и послесловие мое.
Я — твой двойник, твержу в дорогах
тебе, ты — зеркало мое,
но отражается убогость
всего, что сделал я. Метет,

метет и кружит длинный ветер,
где разобщенные друзья
одни встречают этот вечер,
по гололедице скользя,
и, лампой отделясь от ночи,
ты где-то есть, ты что-то чтишь,
и ночь становится короче
и повисает между крыш.

1961


[1] Ирэна Орлова (Ясногородская) — музыкант и педагог, подруга вдовы Аронзона Риты Пуришинской и долгие годы хранитель архива поэта — скончалась 8 мая 2018 года. Здесь можно прочитать интервью с ней, а также со старшим братом поэта В.Л. Аронзоном, инициировавшим работу над полноценным изданием наследия Леонида Аронзона и много сделавшим для сохранения и распространения его творчества.

Комментарии

Новое в разделе «Литература»SpacerСамое читаемое

Сегодня на сайте

Страна женщинColta Specials
Страна женщин 

Фотограф Марго Овчаренко капитулирует перед силой и красотой женщин, маргинализированных обществом

10 октября 201873250