pic-7
Михаил Айзенберг, Павел Улитин

По ту сторону литературы

По ту сторону литературы

Его имя звучит негромко, но произносится как пароль. МИХАИЛ АЙЗЕНБЕРГ представляет неопубликованную прозу ПАВЛА УЛИТИНА

 



Фрагмент (заметки читателя)

Михаил АЙЗЕНБЕРГ

Читаю прозу каких-то молодых авторов, и покажется вдруг, что читаю Павла Улитина. Что за наваждение?

Оговорюсь, что речь не идет об осознанном подражании, даже не о влиянии. Можно допустить, что эти люди не читали Улитина, даже не слышали о нем. Тут что-то другое, какой-то диктант времени. Еще при жизни Улитина* мне казалось, что его проза — это какая-то назревшая реформа права писания, что скоро появятся его мнимые ученики: писатели, которые по всем статьям его последователи, только — вот казус — никогда его не читали.

© Colta.ru

Речь идет о каком-то эволюционном скачке. И теперь, через четверть века после смерти Улитина, новое вещество литературы, меняя форму, начинает проникать в творческое сознание разных авторов, почти вынуждая их к новому способу письма. Чем же плох старый?

Ничем не плох, кроме того, что рождающийся смысл идет в известном направлении. Но есть «опыт… ускользающий от временной последовательности, от той длительности, что встроена в сам акт письма» (Б. Дубин). В нарративном движении есть совершенно определенное представление о времени, но оно меняется, оно уже изменилось. «В наше время мы принимаем время, как принимались картины пуантилистов. Время состоит из пунктов. Лучше было бы разрезать время на эпизоды, каждый со своим началом и концом» (З. Бауман).

Жизнь складывается из кусочков. Фрагмент — кусочек мира, о котором я (автор) что-то знаю достоверно, в котором я достаточно уверен. Все прочее — суждения, а они предположительны. Деля время на эпизоды, на фрагменты, автор обнаруживает его новую (дискретную) форму. Концентрация смысла делает пространство большим — «большой вещью». Монтаж задает собственную скорость, в его динамике есть ритм, подобный стиховому.

«Чего я добиваюсь, неизвестно. Какого-то длинного синтаксического дыхания лирическим шопотом».

Сложность появляется на пути к простоте. Мы не знаем, кого Улитин читал внимательнее — Джойса или Чехова. Когда-то Ходасевич говорил об отсутствии фабулы у Газданова, сравнивая его с Чеховым: «У Чехова фабула заменена, лучше сказать — вытеснена, очень напряженным, внутренним лиризмом, составляющим суть вещи». Что за «лиризм»? Может, станет понятнее, если сказать «голос»? Не голос повествователя, а голос того, что стоит за повествованием. Голос существования (согласен, неловкое определение; подыщите другое). В нашем случае это голос того существования, что не поддается описанию, а только вписыванию. Описывать там нечего. Но совсем неочевидна сама эта твердость — плотность, однородность того, что невозможно описать. И слово «очевидно» здесь некстати: ни зрение, ни даже умозрение к такой работе не приспособлены. Она доступна не им, а какому-то «внутреннему чувству» — какому-то мыслительному осязанию.

«Случалось ли вам когда-нибудь додумать до конца одну мысль и не натолкнуться на противоречие?» Или еще: «Написанная фраза уводит мысль. Она уводит ее своими словами. На самом деле все не так: словами никто не думает, самое интересное —  это как раз то, о чем человек думает НЕ словами». И еще: «Сюда мы поместим такое, чего никогда не было. В знак того, что я не писал на такой бумаге. Без даты. Без звука. Без продолжения. Я переводил с языка мозговых извилин прямо на машинку, глядя в пустое пространство перед собой. Что-нибудь такое».

Выход-невыход в литературу, становление процесса и есть главный герой этой прозы; его приключения — основной ее сюжет. Письмо существует на том глубинном уровне, где мышление получает возможность еще в начальной стадии (как бы кусая себя за хвост) схватывать принцип своей работы. Это сама работа сознания, а не тот или иной результат этой работы — всегда итоговый или конспективный, отчасти редуцированный. Нам показывают, как мысль, только начиная свое движение — в какой-то почти возне, — прикасается к существованию. Показывают тактильное чувство мысли.

При чтении улитинской прозы мы ощущаем, как изменилось «место автора». Автор находится совсем рядом, и это расстояние допускает сообщение помимо «рассказа», помимо риторических конструкций. Едва ли не помимо языка.

Вспоминается фраза Льва Шестова о том, что после прочтения книги может забыться все — кроме лица автора. Лицо автора; его шевелящиеся губы, готовые произнести какие-то слова, которые вот сейчас — и навсегда — войдут в твое сознание.

Слово Улитина не «припечатано», его движение не направлено строчной горизонталью. Фразы, становясь как бы сакраментальными, заклинательными, попадают (западают) в сознание по непривычному каналу. Мысль проявляется, как в речи проявляется интонация. И вдруг в повторах, в переборе простых слов появляется какое-то напряжение, накал. Его уже трудно выдержать. Именно само это состояние завораживает и не отпускает.

Есть люди, для которых проза Улитина стала одним из главных событий чтения. Их немного, но они есть. Интересен отзыв одного начинающего читателя: «Прочел первую страницу, и ощущение — как в фантастическом фильме, когда герой мгновенно проходит сквозь какой-то водопад, какую-то водную завесу — и оказывается по ту сторону». Такая «потусторонность» кажется мне главным свойством улитинского текста. Он находится в том числе и по ту сторону литературы.

«Отцы-пустынники и жены чужие, любившие НАС. Комуууу? Вам. Вам. Вам. Обычно три раза. Впрочем, рассказ начинается с работы мотора на германском бензине: “Ве-зу. Ве-зу. Ве-зу”. Бомбы падают с завыванием: “Комууу?” И наконец взрывы: Вам. Вам. Вам”».

«Умереть в январе 1988 года в Москве в качестве малоизвестного литератора», — записывает Улитин в дневнике 1955 года. Он добавил себе два года, но в общем угадал. Его имя и сейчас звучит негромко, но произносится как пароль. А пароль и должен звучать негромко.

__________________________

* Не хочется повторять здесь то, что я писал про П.П. Улитина (1918 — 1986) в других статьях. Для интересующихся есть поисковые системы; есть и «страница» Улитина на сайте.

 
Павел УЛИТИН

Крючки в 1881 году (фрагменты)

Нужно было иначе. Они мне заморачивали голову, и я начинал смотреть куда-то еще. Из романа Нэнси Митфорд у тебя куча выписок, а ты забыла! От Ростокинского проезда осталось вот что. Еще раз по коридорам отчаяния. Другие награды. Я жадно искал напоминания. Знакомые названия гипнотизировали, но все это была чужая география. Трансвааль из песенки. Амстердам из книги. Тропик Рака из географии. Таганрог ты на самом деле никогда не видел. Старый профессор сидел в читальном зале. Вопросы мешали сосредоточиться. Вот когда машинка испортилась и у часов кончился завод — еще 14 лет до фразы «Не торопитесь разрядить свои аккумуляторы» — в запасе вечность и чувство: так будет всегда — вот тогда придет зрелость и прямо скажем мудрость, полезная для других. Он стал читать письмо К.X., переписал две странички, а потом решил рисовать на пишущей машинке. Кафе «Кафка». Вот был вклад. Легенды о Чембарском уезде Пензенской губернии. Я с грустью расстался с трехтомником Белинского. За Шелли пришлось заплатить 40 рублей. Но у меня всего-то осталось 60 рублей, но я не мог не купить любимого поэта. Они существуют для напоминания. 4 абзаца. Странно и тревожно пока запал не пропал. Удивительное было пробуждение. Угар чувств проходит, остается затрепанный афоризм и голос молодого Кторова в кино. Как ты кутил? В кино мороженое покупал. Иван Сергеевич хмыкал. «Гавенная ваша партия была», вдруг сказал он, и тут наступила бурная дискуссия на политические темы. Двое лежали напротив и тоже вели тихие запретные беседы. Я что-то мямлил, но один все-таки сказал, оставшись вполне удовлетворенным моим ответом: «Хочу, чтобы мой сын вырос таким же боевым гуманистом».

Однажды по коридору пробегал скелет, обтянутый кожей. Я пришел в ужас. Мне и в голову не пришло, что скелет тоже пришел в ужас. Вид-то у меня тоже был не лучше. Как правило, такие встречи исключались. Чикаго. Ревет и блещет океан. И дорога тоже как кремнистый путь: блестит. Вот только адрес своей рукой тошно писать. Что у Вас есть для прорвы? А я не могу слышать это слово. Мне можно шутить, а вам нельзя. Кажись, это ясно? И еще было что-то связанное с черновиком «Кирпича», но натыкался я все время на «Анапест». Картина удивительная. Новелла для Агаты Кристи. Сюжет для небольшого рассказа. О Зощенко была другая публикация. Мне не возвратил С.Г. «Мужские доблести висят несколько ниже». Это острота начальника полиции из фильма «Похищение в Париже». Двойник Эйзенхауэра тоже начинается с «Кафе де ля Пэ». И чтобы все было романтично, как в кинофильме «Илья Эренбург». Глава первая. Какой я удивительный человек. Глава 2. Какие великие книги я пишу. Глава 3. Какой проницательный у меня ум. Глава 4. А я что говорил? Глава 5. Что мне делать с моей красотой? Я ведь тоже могу вести надменные беседы с привкусом маниакальности. Тем более, что помню «Экце гомо».

Что у Вас есть для прорвы?

А если они невеселые, то я пою их так, как будто они веселые. «Последнее прибежище»? возможно. Длинный, жутко многословный роман, но кое-что есть для чтения вслух. Две главы. Тогда не знал ты самых нужных сокращений. Какая-то другая вещь. Это нечто сногсшибательное. Посредине лета высыхают губы. Сравнивать ни в коем случае не надо, а то станет тошно. Нужно выискивать хорошие стороны и стараться ничего, кроме них, не видеть. Еще что. А в кино мы будем в Москву ездить. Привыкнем. Это надо привыкнуть. А потом мы проехали деревню Никулино и через некоторое время началась Озерная улица. Ладно. Мне нужно найти «Эдипов комплекс». Или не обращать внимания.

Иди ты в комплекс!
Настоящее продолженное, как в кино: ЛЕЙТЕНАНТЫ ПРОВЕРЯЮТ МАНУСКРИПТЫ. Читатели пришли, пришли читатели.
Я увидел змею в траве. Змея шипела и длинным языком хотела меня укусить. Я от нее убежал. Это было во дворе у Гуровых. Гурова сослали в Соловки. Он служил в белых. Суяровы считали, что это их не касается. Пока. Вот как нужно: лаконично по-библейски. И так исчезали многие, пока очередь не дошла до нас. Незаметно, постепенно все происходило. Покидали милый край.
Мы едем далеко. Подальше от вашей земли. Она была наша, а стала ваша. Она как Маша. Актриса Устангова, я имел в виду. Ее мы видели в клубе МГУ на спектакле «Дракон». Ветер дул на американцев. Китайская радиация. А на нас он не дул. Еще короче. Я потом заметил. Текст прошлого года изобиловал бессмысленными повторениями.

Идея выражена в эпиграфе: «Вотще ли был он средь пиров неосторожен и здоров?» Это что значит? Это значит — лучше быть больным и осторожным. Как раз для нас. Вот эту идею я и хотел выразить своим художественным произведением. Сочинитель, сочини мне такое сочинение. Я вот читал ваше сочинение про мух в жаркий день, оно меня усыпило и не понравилось. Мало того. Оно навеяло тоску и сон на слушателя, когда я стал его читать вслух. Сразу стало тошно. Есть ли там еще упоминание об Оксане? Отзывается такой ритуал. Тоже бьет по черепу. Это еще не считая профессиональных интересов и конфликтов. Скарамуш играет на кларнете. Собака трижды героя. Написано «тоже классовый борец», а надо читать «собака трижды героя». Написано «собака трижды героя», а надо читать «ну и погодушка, мать моя родина». И даже теоретик. Еще небрежней. Были забавные вычисления, хотя нужно было писать иначе. Когда мне подарили шапку, в доме адвоката уже не пели «Последний нынешний денечек». Там могли читать и Киплинга. Во всяком случае, Лярошфуко. Маме подарили две маленькие ложечки из серебра. Мы помешиваем ими чай в чашке чая. Зимний пейзаж — конец зимы — тоже 33-й год. Я встретил Матрену Дмитревну, она зачем-то шла в Казанку. А мы тут роем кулацкие ямы. А на это она сказала только «Ой!» Придешь домой, сам узнаешь. Его тайну я узнал от Сережки Еремина, его лучшего друга. Коньки у него были шведские, но почему-то все на одну ногу и разных размеров. Сентябрь долго стоял на дворе.

Шум, крики, все ополоумели. Метель кружит, снег идет на зелень, погода тоже. Другого рода тополь за детским садом, хотя тоже старый. Эти пожелтели и уже облетели, а тот стоит зеленый и не думает осыпаться. В тот год октябрьская погода стояла долго на дворе. Уже нашел одно упоминание. Про гайки в октябре. Зима, Ефремов торжествует, а с ним наука и жизнь. Не считая драматургов. Утро помещика нам не показалось. Закат звезды его такой. Мрачный мрамор Колизея. Описание жаркого дня как раз кстати, но что-то отталкивает. «Невский проспект», что ли, или «Портрет» без конца? Пока автобус не перевернулся, роса очи выест. Мне тоже не нужно это.

Страшнее мира после войны ничего не было.

Так я и не видел в лицо Всевышнего. А все надеялся. И подножия трона тоже не видел. Мне все больше нижние чины и порученцы попадались. Или опять прежний антураж. Это даже неинтересно. Конечно, как всякий раб, я мечтал увидеть Его с глазу на глаз и поговорить о том о сем. Не удалось. Мне все больше судьба шпионки Бенкендорфа снится. Опять она жалуется. С кувшином Охтенка спешит. Проснулся утра шум приятный. Мне все больше питекантропы. Олигофрены цветут на плантациях. Тоже архитектура. Почерк действительно похож на этот день. В тот день, действительно, я писал таким почерком.

Нужно было на это начхать.

Тут все такие хитрые. Короче — приготовь 200 рублей и успокойся.

Вот это конкретный разговор. 3.11.77
Этот ажиотаж был в четверг — 3 ноября — уезжали Рассказовы. ТЫ МНЕ НЕ РАССКАЗЫВАЙ, как уезжали Рассказовы. Я сам видел.
Я даже нарочно не смотрел с балкона, чтобы не участвовать в этой заразе, в этой нервотрепке. Как будто мы собираемся чорт-те куда. Ты смотри. Ты спроси у знающих, у опытных людей, они тебе скажут.

Отцы-пустынники и жены чужие, любившие НАС. Комуууу? Вам. Вам. Вам. Обычно три раза. Впрочем, рассказ начинается с работы мотора на германском бензине: «Ве-зу. Ве-зу. Ве-зу.» Бомбы падают с завыванием: «Комууу?» И наконец взрывы: «Вам. Вам. Вам».

А я читал в это время «Фауста» Гете. А я пытался однажды заглушить вой и визг, сидя в подвале, громким чтением монолога доктора Фауста из карманного «Пантеонс-Аусгабэ». Очень огорчался, что не удавалось. А я в это время ложился к стенке и терпеливо ждал, когда нас разорвет на куски. Просыпаться было трудно. Но это бывало очень редко. А один раз я даже захотел посмотреть, как он все-таки пикирует. Мне отбили охоту. А один раз двухтонка ошиблась на 100 метров, и мы остались живы. А один раз И ТАК ДАЛЕЕ. Страшнее мира после войны ничего не было.

На самом деле первое знакомство с «Именем закона, отворите!» Ночью грохот сначала в дверь, а потом в окно. Стучали так, что непонятно, почему уцелели стекла. Вот была картинка и опять же из жизни той комнаты, где по рассказам я родился. Жаль, что нет одной страницы на эту тему. Были точные слова. Пристав в Ясной Поляне. Замок на Миссисипи, а в глубине монашеские пещеры и тайный ход к подводной лодке. Но все равно именем закона придется отворить. «Братья» были на эту тему. Эта тема волновала всех могучих владык: «Но я страдаю геморроем и не властен исцелить его». «Вырвать ему ноздри, каналье!» «Кончилось ваше время, благородные. Выходи за меня замуж: не прогадаешь». Вот такой разговор и чувствовался подспудно. Им откроешь, а они потом будут над тобой завтра же смеяться. «Если вы власти, то приходите днем!» И таких выкриков было много в ту ночь. Мама уже собиралась открыть, но сестра ни в какую. Они продолжали ломиться в окно. Я сначала был на стороне мамы, а потом перешел на сторону сестры. Скорей всего это было в декабре, во всяком случае, в последний год пребывания сестры Нонны в деревне. Потому что зимовали в этой комнате.

Опять получился «Черновик четвертого варианта». А тогда я возьму испорченную бумагу из-под испорченной малинки. А тогда я возьму самые старые черновики. А тогда я буду писать про самые далекие события, которые мне и не снились. Я ведь помню, что перед «Горшком с кровью» была целая жизнь, которая кончилась и больше никогда не будет. Одно ясно. Что-то случилось. Что-то произошло такое, что до сих пор было хорошо, а теперь больше никогда не будет. Вот мозг подводил итоги в 3 с половиной годика. Возможно, что мать сказала резкую фразу: «Вот все, что осталось от твоего отца». На высокой длинной этажерке висел папин жилет. Все было убрано, прибрано и меня уже пускали в маленькую комнату. Но когда я заглянул под кушетку, там стоял мой ночной горшок, наполненный кровью. Я не спросил, и мама не заметила моего взгляда. Она смотрела сверху, а я смотрел снизу. Это мне было видно, а она думала, что все убрала. Вот это и есть самый краткий рассказ про две пришитых головы. 65-й год нужно взять. В особенности то, что вошло в «Запятую» или в «Череп западного человека».

1977

новости

ещё