24 октября 2017Литература
42370

Могила Ленина

Отрывок из выходящей на русском книги Дэвида Ремника

 
Detailed_picture© Валерий Христофоров / ТАСС
Бедные люди

Там в каком-нибудь дымном углу, в конуре сырой какой-нибудь, которая, по нужде, за квартиру считается, мастеровой какой-нибудь от сна пробудился; а во сне-то ему, примерно говоря, всю ночь сапоги снились…

Федор Достоевский, «Бедные люди» (1845)

В 1985 году, впервые попав в Россию, я совершил экскурсию по Москве и окрестностям в автобусе, битком набитом британскими социалистами. Это была не самая удачная компания для совместного путешествия: они носили ортопедическую обувь и дождевики, которые складывались в конвертики, «умещавшиеся в ладони». Им явно хотелось пожаловаться кому-нибудь на скверный завтрак: холодную кашу, плохой кофе, неприветливых официантов. Но они знали, что жаловаться не должны.

Мы расселись по местам, и автобус с мерзким скрипом тронулся; мы ехали на север, в Загорск [1], в Троице-Сергиеву лавру. Экскурсоводша говорила на неуклюжем официальном английском языке, как киношный шпион под прикрытием. Она рассказывала о «безусловно идеальном» союзе атеизма со свободой вероисповедания, который наблюдается в Советском Союзе.

В частности, она с улыбкой произнесла загадочную фразу: «Это олицетворение общественного и духовного». У пассажиров не было ни сил, ни желания о чем-либо спрашивать. Было серое утро; экскурсанты протирали запотевшие окна автобуса и смотрели, как москвичи идут на работу. Где-то на проспекте Мира мы остановились на светофоре. Я заметил женщину у дверей здания: она стояла в потрепанном коричневом пальто и просила подаяния — протягивала руку к идущим мимо нее пешеходам. Я заметил, что у нее в руке лежало несколько пятикопеечных монет, но, судя по тому, что прохожие ее будто не замечали, она положила их себе в ладонь сама. Британка, сидевшая сзади меня, подняла руку и спросила, как это понимать.

— Ваше государство не заботится о бедных, как в Лондоне?

— Обычно такого не бывает, — ответила экскурсовод, удостоив нищенку беглым взглядом. — Скорее всего, женщина, которую вы видите, иностранка. Или цыганка.

Это вышло немного чересчур. Экскурсовод смутилась, а нам всем стало за нее неловко. Остаток пути к русской святыне мы проделали молча.

То были последние дни советского миража. При Брежневе, Андропове и Черненко режим выживал благодаря невероятным доходам от продажи нефти. На пике энергетического кризиса и после его завершения страна разбазаривала свои огромные нефтяные запасы в Сибири, Азербайджане и Казахстане, получая средства для финансирования громадного военно-промышленного комплекса. Остальные сферы экономики были разрушены и функционировали то ли по волшебству, то ли по законам коррупции. Но пока цены на нефть оставались высокими, Кремлю до этого не было никакого дела. Страна могла позволить себе завозить в магазины сыр четырех сортов, дешевую зимнюю обувь и водку по три рубля за бутылку.

© Corpus

Когда в 1985 году Горбачев пришел к власти, нефтяной бум остался в прошлом. Химерическая экономика была мертва. Советский Союз вступил в эру высоких технологий при полном отсутствии таковых: конкуренция ему не светила, он мог надеяться разве что выжить. Положение дел хорошо обрисовывал анекдот: «В Советском Союзе производятся лучшие микрокомпьютеры! Они самые большие в мире!» Запад еще не понял, что его великий противник по холодной войне был по-прежнему опасен, но разорен. «Верхняя Вольта с ракетами» — так СССР назвал Ксан Смайли из Daily Telegraph [2].

Поначалу было трудно осознать масштабы обнищания. В 1988 году выходило гораздо больше статей о психическом здоровье Сталина, чем о бездомных, детской смертности и недоедании. Казалось, что пресса соглашается с замечаниями Эдмунда Уилсона [3], посетившего Москву полвека назад: «Постепенно понимаешь, что, хотя их одежда однообразна, подлинной нищеты здесь почти нет; хотя в городе нет фешенебельных районов, нет и совсем захудалых. На улицах нет неприглядных сцен: не увидишь бродяг, больных, старики не роются в отбросах. Я не увидел ни одной трущобы, даже ни одного грязного квартала». Но теперь, напротив, следы обветшания были повсюду. Тех признаков нищеты, которых в свое время Уилсон не заметил или не хотел замечать, теперь было невозможно не видеть. На нищету вы натыкались на каждом углу, в каждом городе и деревне.

Одним зимним вечером, уйдя с небольшой демонстрации возле редакции «Московских новостей», я зашел в скверное кафе на улице Горького. Я проголодался и замерз, заказал тарелку водянистого борща и сел за один из общих столов.

— Вам ложка нужна?

Рядом со мной сидела женщина, она улыбалась, обнажая ряды металлических зубов. Она протянула мне свою ложку — гнущуюся, грязную, но все-таки ложку. Женщина назвалась Еленой. Последние восемь лет она жила по вокзалам и аэропортам. Летом ночевала в безлюдных парках на окраинах Москвы. «Иногда я получаю пять рублей в день за то, что мою полы в поездах, которые прибывают в Москву, — рассказала она. — Сейчас я без гроша. Все, что у меня есть, вы видите: моя одежда». По словам Елены, некоторых ее подруг выгоняли из квартир мужья и любовники. Идти им было некуда. Сама она писала письма во все партийные инстанции и ни разу не получила ответа.

К нам подсел друг Елены — бомж по имени Леонид. «Я писал Горбачеву, Громыко, всем, — сказал он. — Я отстаиваю свое право на труд и на жизнь, гарантированное Конституцией СССР».

Елена кивнула. «Знаете, нас таких тысячи по стране. Тысячи».

«Сказать по правде, я заработаю больше денег, сдавая бутылки по 20 копеек за штуку, чем на какой-нибудь стройке, — говорил мне Витя Карсокос, чьим источником дохода были помойки. — Главная моя проблема — негде спать: приходится на вокзалах или вообще на свалке, в какой-нибудь коробке. Я бы устроился на работу, но это должно повезти».

Годами, пока государственное телевидение, демонстрируя ужасы капитализма, показывало документальные фильмы о бездомных в Нью-Йорке, московская милиция тщетно пыталась убрать с улиц бездомных. Но их становилось все больше, и милиция не справлялась. Московские бомжи (аббревиатура БОМЖ означает «без определенного места жительства») ночевали на кладбищах, вокзалах, стройках, в подвалах. Излюбленными местами обитания были также чердаки московских высоток: они хорошо отапливались и вентилировались. Бомжами становились пьяницы, брошенные дети, умственно отсталые — жертвы бюрократической неразберихи, потерявшие право вставать в очередь на жилье. Иногда бомжи устраивались на работу — когда за деньги, когда за бутылку водки. Днем можно было видеть, как они разгружают ящики у винно-водочного магазина. Они собирали пустые бутылки в парках и на свалках и сдавали их за деньги. В аэропортах и на вокзалах бомжи помогали таксистам заманивать пассажиров, за что получали небольшой процент выручки. В Москве они могли постоять за вас в очереди; в Средней Азии нанимались в сезон на уборку хлопка.

На Казанском вокзале бродяга по имени Алик пообещал мне рассказать все что угодно за бутылку. Я предложил ему пойти со мной в магазин и вместе встать в очередь. Отсмеявшись, Алик сказал: «Просто дай мне тридцатник». Выхватив у меня из рук деньги, он быстро двинулся по тротуару. Мы успели сделать несколько шагов, и Алик уже нашел то, что искал. Неприметная женщина в пальто мышиного цвета извлекла искомое из кармана, и безмолвный обмен был произведен. Почти бегом мы устремились к заведению с вывеской «Кафе». Внутри, в метре от входа, Алик сорвал пробку и в несколько грандиозных глотков опустошил литровую бутылку. «По утрам я люблю закусить картошечкой», — признался он и, напевая, выбежал на улицу.

Алик был низкорослым и обросшим щетиной. Смену одежды он хранил в вентиляционной трубе на вокзале. По его словам, собирать бутылки ему было западло. «Унизительно, понимаешь. Что я, собака, что ли? — говорил он мне. — Я тебе объясню, как я живу. Когда мне нужны деньги, я просто их беру. Вот у тебя есть рублики, а вот р-раз — и их нет!» За воровство Алик провел большую часть своей двадцатилетней карьеры карманника в лагерях и на поселении. Выходя на свободу, он тут же возвращался к «вокзальной жизни». У него не было разрешения на жительство в столице — «в Москве я никто», поэтому в больницах и вытрезвителях он не задерживался. Облегчить себе жизнь он не хотел. Он был горьким пьяницей. Иногда он по три-четыре дня ничего не ел: «желудок не принимает». Он легко впадал в раздражение и гнев, но уже в следующее мгновение мог стать сентиментальным. Этот самоучка читал наизусть стихи Пушкина и пел песни знаменитого барда Владимира Высоцкого — выкрикивая их в лицо, словно отборную ругань.

«Мои отец и мать работали с утра до ночи, чтобы нас, пацанов, обеспечить, — рассказал мне Алик, когда мы уселись в каком-то пустынном дворе. — Моего брата убили в Венгрии в 56-м, ему было 19. Я иногда думаю, что, если б он остался жив, я бы не пошел по этой дорожке. Я сбежал из дома лет в 16 или 17, отправился в Казахстан. Проголодался — украл первый кошелек. Так началась моя тюремная карьера. Получил пять лет в ташкентском лагере для несовершеннолетних. С тех пор и мотаюсь по всем зонам. Сидишь в камере, 20 минут поделал зарядку, потом валяешься голодный на холодном бетоне. Я от этого начал болеть. Мы, бомжи, находимся на наших точках по 24 часа. Всегда боимся, что сейчас огребем от ментов. Идти нам некуда. Я тебе это рассказываю от имени советских бездомных, пожизненно наказанных. У нас нет прав, нет разрешений на жительство, ничего нет. Когда выходишь из тюрьмы, совсем тяжело. Ты как третьесортный человек, никому не нужен».

Иногда Алик переставал говорить и напевал песню Высоцкого о человеке, который садится в тюрьму и никогда больше не увидит свою любимую. Затем он мог оборвать сам себя и, глядя в никуда, отхлебнуть из новой бутылки.

«Как выйти из этого круга? Я просто не знаю. Ко мне тут приходил один мой кореш — вчера, что ли? — и говорит, что, если я не брошу пить, он мне набьет морду. А я ему говорю: “Сукин ты сын, я не могу бросить. Не могу”.

Я иногда работал — в Узбекистане, но недолго. С начальством не могу ладить. Еще работал на буровой. А в Москве ни дня не проработал. Дай мне 300 рублей в месяц и квартиру — и я буду отлично жить. Но у меня их нету. И куда же мне идти? Может, скажешь?»

В 1989 году о массовой советской нищете, о которой прежде трубили только пламенные западные пропагандисты, стали писать и внутри страны. Даже коммунистические газеты отмечали бытовую разруху. «Комсомольская правда» ругала систему, указывая, что до 1917 года Россия была седьмой в мире по потреблению на душу населения, а теперь стала 77-й — «после Южной Африки, но впереди Румынии». «Если сравнить качество жизни в развитых странах с нашим, — писала газета, — то приходится признать, что с точки зрения цивилизованного, развитого общества подавляющее большинство населения нашей страны живет за чертой бедности».

Люди и сами начинали улавливать связь между своим плачевным положением и несостоятельностью партийного руководства. В уличных разговорах произносимое сквозь зубы слово «мафия» стало объяснением любого недостатка, любой несправедливости. Только иностранец мог бы подумать, что это слово относится исключительно к мелким уголовникам.

Какое-то время официальным порогом бедности был признан ежемесячный доход в 78 рублей. На такую сумму можно было прокормить собаку. Никто, даже само правительство, не воспринимал эту цифру всерьез. Большинство чиновников и ученых как в Москве, так и на Западе считало, что ее следует удвоить. Но в этом случае почти 131 миллион из 285 миллионов советских граждан был бы официально признан бедным. «Мы десятилетиями пытались претворить в жизнь идею всеобщего равенства, — писал в журнале «Молодой коммунист» экономист Анатолий Дерябин. — И чего же мы достигли за все эти годы? Всего 2,3% советских семей можно назвать состоятельными, и из них только 0,7% заработали свой доход честно. Около 11,2% можно отнести к среднему классу, к людям обеспеченным. Остальные — 86,5% — это попросту бедняки. То, что у нас есть, — это равенство в нищете».

Нищета в Советском Союзе была не такой, как в Сомали или Судане: никаких вспухших животов и массового голода, скорее, общее состояние нужды. Самообман и изоляция достигли такого совершенства, что бедность считалась нормой. Но даже и при этом почти никто, за исключением правительственной элиты, не мог закрывать глаза на народные бедствия. «Даже в домах председателей колхозов-миллионеров нет горячей воды», — рассказал мне туркменский хлопкороб. А Иосиф Бродский писал: «Деньги… тут ни при чем, поскольку в тоталитарном государстве доходы граждан не слишком дифференцированы, говоря иначе, все равны в нищете».

Воркутинским шахтерам не хватало мыла, чтобы смыть с лиц уголь; сахалинские матери рожали в съемных комнатах, потому что на острове не было роддома; белорусские крестьяне продавали металлолом и сало, чтобы купить себе обувь. В печать стали проникать цифры, позволявшие почувствовать масштаб проблемы: среднему советскому гражданину, чтобы купить фунт мяса, нужно было в десять раз дольше работать, чем американцу; бурильщики в Тюмени, где запасы нефти больше, чем в Кувейте, жили в бараках и фургонах, хотя температура зимой здесь опускается до минус 40; даже официальные лица признавали, что в СССР живет от полутора до трех миллионов бездомных, что в одном Узбекистане больше миллиона безработных, что детская смертность на 250% выше, чем в большинстве западных стран, и на одном уровне с Панамой.

Кроме того, все товары, которые можно было найти, были отвратительного качества: пластиковая обувь, минеральная вода с сернистым привкусом. Многоквартирные дома грозили обрушением. Убожество повседневности раздражало и глаз, и кожу. Полотенце начинало царапаться после первой стирки, молоко скисало за день, машины ломались немедленно после покупки. Главной причиной пожаров в домах Советского Союза были внезапно взрывающиеся телевизоры. Из-за всего этого люди пребывали в состоянии перманентного стресса.

Переход к гласности означал, что все эти факты придется признавать. Иногда в какой-нибудь газете выходила честная статья, иногда текст был написан со свойственной русским иронией, контрастировавшей с советским пафосом. Выставка достижений народного хозяйства — нечто вроде Эпкот-центра [4] — находилась недалеко от Останкинской телебашни. Много лет здесь демонстрировались достижения советской науки, техники и космонавтики в огромных павильонах, построенных в неогреческом стиле. Над входом на ВДНХ возвышалась гигантская скульптура Веры Мухиной «Рабочий и колхозница» (выдающиеся груди и бицепсы, выпученные глаза): пришедшие на выставку должны были ощущать себя такими же мускулистыми пролетариями, частью новой, социально и генетически выведенной породы. Зато в эпоху объявленной гласности поскромневшие директора ВДНХ устроили экспозицию под поразительно честным названием «Выставка некачественных товаров».

Вереница посетителей медленно шла вдоль удивительного собрания антидостижений: гнилой капусты, дырявых башмаков, ржавых самоваров, облупленных кастрюль, воланов без перьев, сплющенных рыбных консервов. Гвоздем экспозиции была бутылка минеральной воды, в которой плавал дохлый мышонок. Все это было куплено в окрестных магазинах. «Пора начинать показывать реальность на ВДНХ», — сказал мне один из экскурсоводов. Выставка стала беспощадным, издевательским переосмыслением социалистического реализма. В разделе одежды красные стрелки указывали на неровные рукава, вылинявшую краску, трещины в подошвах. На этикетке одного ювелирного украшения было прямо написано: «чудовищное». Никто с этим не спорил.

«Я вам открою секрет, — сказал мне транспортник Александр Клебко, когда мы проходили мимо гнилых фруктов. — Это не так уж плохо. Я видал и похуже. В большинстве магазинов такого изобилия нет. А то и вообще ничего нет».

Перевод с английского Льва Оборина

Дэвид Ремник. Могила Ленина. Последние дни советской империи. Пер. с англ. Л. Оборина. — М.: Издательство АСТ : CORPUS, 2017. 624 с.


[1] Ныне Сергиев Посад.

[2] Выражение «Верхняя Вольта с ракетами» часто приписывается другим авторам — например, канцлеру ФРГ Гельмуту Шмидту и премьер-министру Великобритании Маргарет Тэтчер. Верхняя Вольта — название государства Буркина-Фасо до 1984 года.

[3] Эдмунд Уилсон (1895—1972) — американский литературный критик, приезжал в СССР в 1930-е годы.

[4] Эпкот-центр — один из тематических парков Всемирного центра отдыха Уолта Диснея (часть Walt Disney World), в том числе посвященный общественному устройству и технологиям будущего; первоначально задумывался как «идеальный город».

Комментарии

Новое в разделе «Литература»SpacerСамое читаемое

Сегодня на сайте

Кино
Андреа Вайс: «Подавляющее большинство испанцев не готово обсуждать репрессии Франко. Никто не хочет бередить рану»Андреа Вайс: «Подавляющее большинство испанцев не готово обсуждать репрессии Франко. Никто не хочет бередить рану» 

Режиссер «Костей раздора», дока о гибели Лорки, — об испанском «пакте о молчании», ЛГБТ-подполье при Франко и превращении национального поэта в квир-икону

22 ноября 20175810
Куда и почему исчезла Октябрьская революция из памяти народа?Общество
Куда и почему исчезла Октябрьская революция из памяти народа? 

Политолог Мария Снеговая начинает вести на Кольте колонку о политическом «сегодня», растущем из политического «вчера». Первый текст объясняет, когда именно в этой стране поспешили забыть о революции

21 ноября 201733550