4 сентября 2017Литература
170

Интернат

Отрывок из нового романа Сергея Жадана

текст: Сергей Жадан
Detailed_picture© Getty Images

Сергей Жадан — знаковая фигура современной украинской культуры: поэт, прозаик, рок-музыкант, организатор литературных фестивалей и медиафорумов, человек, известный своей последовательной гражданской позицией.

Читатели Кольты уже знакомы с прозой Сергея Жадана. Его новый роман «Интернат» издан на украинском буквально на днях. Эта книга — срез жизни прифронтовой Украины. Ее герои — люди, пытающиеся спастись от войны. На ее страницах — бойцы, защищающие свою землю, люди с оружием без опознавательных знаков и многие-многие другие — беженцы, мародеры, проститутки… И, конечно, — боль, страдания, сила духа в экстремальных ситуациях человеческой жизни.

Елена Мариничева, переводчик

Луна плывет по небу в сторону ночи, оставляя за собой пустоту. Нужно идти, вспоминает Паша, нужно добираться до дома. Пружина остро вжимается в сердце, гонит вперед, напоминает ему о времени, которого становится все меньше. Вода в лужах подмерзает, покрывается острой коркой. Малóй [1] проскальзывает между стеной и маршруткой, Паша просовывается вслед за ним, идут по улице дальше, между военных, которых становится все больше: запавшие, воспаленные глаза, пересохшие рты и крик — резкий, громкий, раздраженный, — при помощи которого они пробуют понять друг друга. Подъезжает новый транспорт — автобусы, побитые осколками, легковушки, перепачканные глиной, грузовики с боевыми лозунгами на бортах, все новые и новые бойцы вылезают из кабин, соскакивают из кузовов, выбираются из разбитых окон, все ощутимей становится запах дыма, запах пота и пороха, все труднее пробираться вперед, обходя застывшие фигуры. Но Паша пробирается, настойчиво проталкивается, понимая, что хорошо бы малого накормить и оставить где-нибудь в тепле и нужно бы найти транспорт и постараться добраться до дома. Потому что если он, Паша, может еще какое-то время толкаться тут, на мокром ветру, под желтой луной, то на сколько хватит малого — никто не знает, и лучше бы не рисковать, не испытывать судьбу. Ведь если с мелким, не дай боже, сейчас опять что-то начнется — просто непонятно, куда бежать и кого звать. Поэтому лучше всего — выбраться отсюда, найти такси, поехать домой, забыть все это и не вспоминать. Можно все это забыть? — спрашивает Паша сам себя. Конечно, можно, отвечает себе же. Конечно. Я все забуду, убеждает себя Паша, и малой тоже забудет. Не нужно ему помнить всего этого, ни к чему ему запах серы и сырого людского мяса, не стоит ему вспоминать эту грязь под ногтями. Человек не должен держать в памяти столько страха и злости. Как с этим потом жить? Он все забудет, с ним все будет в порядке, он забудет про интернат, про сиротство, про чувство, с которым просыпаешься в запертом черном подвале. Пусть лучше вспоминает что-нибудь хорошее, что не вызывает ненависти и отчаяния. Запах дома, или запах деревьев во дворе, или запах оттепели — январской, длинной, пахнущей рекой. Он будет вспоминать оттепель, уверяет себя Паша, обязательно будет. Никакой крови, никакого металла. И чем сильнее он себя убеждает, тем отчетливее и уверенней понимает: ничего подобного, никто ничего не забудет, никто ничего не оставит в прошлом, и малой, что бы с ним дальше ни происходило, будет тащить за собой эти воспоминания, как сумки с камнями, и этот запах рваной кожи и соленых мужских слез станет преследовать его до конца дней, и тень интерната будет стоять за его спиной, где бы он ни был, в каких бы солнечных местах он ни оказался. И еда для него теперь всю жизнь будет отдавать интернатской столовой, и сны его будут полниться сиротскими голосами, и женщины ему будут напоминать его подружек из бункера — накрашенных и заплаканных, и ничего он с этим не сделает, и никто ему в этом не поможет. И единственное, что можно сделать, — дотащить его сейчас домой, искупать, напоить сладким чаем и положить спать. Пусть отсыпается, пусть спит, сколько сможет, сколько ему будет спаться, сколько его не покинут сны. Завтра все будет иначе, завтра все будет как раньше: размеренные дни дома, где каждый занимается своим, где всё на своих местах, где нет ничего лишнего и ничего ненужного. Утра, наполненные домашними хлопотами, работа, к которой привыкаешь, как к привычной одежде: не жмет, не мешает, носится, пока носится. Тихие вечера, темные ночи. Столько во всем этом, оказывается, радости, столько тепла. Стоило попасть сюда, в середину ада, чтобы почувствовать, как много у тебя было и как много ты утратил. Просто нужно поскорее вернуться домой, прекратить наконец это хождение кругами чужой беды, скорее домой, скорее. Паша убыстряет шаг и замечает, что военные тоже приходят в какое-то движение, срываются с места, бегут, обгоняя их, что-то выкрикивая в черный воздух. Пашу сразу охватывает паника. Что такое, думает, что случилось, куда они все? И он тоже бежит следом за всеми, стараясь удерживать малого за руку. Все бегут мокрой, раздраженной толпой, все более нервно толкаясь в спины передних и работая локтями. Выбегают на площадь и наталкиваются на стену из темных спин, дальше бежать некуда, площадь забита народом. Больница, вспоминает Паша, городская больница — двухэтажное здание из красного кирпича. Окна побиты осколками и залеплены пленкой. Окна светятся в ночь, издали больница похожа на лайнер, медленно, не спеша, идущий на дно. Толпа колышется, как камыш на ветру, Паша пробует выбраться, но сзади напирают те, что подошли позже, поджимают их, подталкивают вперед. И тут сбоку подъезжает «КамАЗ» без лобового стекла, с открытым кузовом, и водитель что-то свирепо кричит, так свирепо, что толпа расходится, подается назад, уступая дорогу. «КамАЗ» проползает через толпу, подъезжает ближе к больничному корпусу, толпа снова надвигается, Пашу с мелким выталкивают вперед, прямо к машине. Из больницы выбегают четверо с носилками и прорываются к кузову, отталкивают тех, кто стоит ближе, те толкаются в ответ, кричат, ссорятся, но не расходятся, словно ждут чего-то важного. Кто-то опускает железный борт — и тут оказывается, что машина нагружена ранеными и сколько их там — не сосчитать. Паша стоит совсем близко, разглядывает впритык мокрое гнутое железо, воду вперемешку с кровью, разглядывает ботинки, как раз на уровне глаз, черные подошвы, подбитые железом, раненые лежат прямо на металлическом полу, на холодном металле. Кто-то вскакивает наверх, принимай, кричит, принимай, б****, не спи! — и Паша понимает, что кричат именно ему.

— Что? — спрашивает. — Что такое?

— Держи его! — кричат ему сверху. — Б****, держи его.

— Как?! — паникует Паша.

— За ноги, б****! — кричат ему.

Паша резко сбрасывает рюкзак, передает малому.

— Жди меня здесь! Понял? Жди!

Малой кивает головой, мол, давай, не волнуйся, я тут. Паша подхватывает того, что лежит ближе к нему, тянет за берцы.

— Куда?! — слышит сверху. — Куда, б****! Не этого! Другого! Бери другого! Живого!

Сначала Паша не понимает, о чем ему говорят, и вдруг до него доходит. Он резко отпускает берцы, они глухо стукаются о железный пол. Машинально смотрит на руки, нет ли крови. Но сверху ему опять кричат:

— Давай! — кричат. — Х*ли ты спишь?!

Паша подхватывает другие берцы, тащит на себя. Тот, что кричал ему сверху, — молодой толстоватый санитар в камуфляже и бронике, с крестом из красного скотча — подтаскивает раненого за плечи, снизу его кто-то сразу перехватывает. Тело падает вниз, на руки бойцов, Паша крепко держится за берцы, не давая им выскользнуть. Неудобно, тяжело, тесно, толпа колышется, но никто не отходит, приходится топтаться по чужим ногам, шаг за шагом пробираясь к больнице. Малого Паша уже не видит, но замечает, как из кузова вниз опускают следующего раненого. «Дорогу! — кричат впереди. — Дорогу, б****!» Шаг за шагом продвигаются вперед, несут эту живую еще ношу, устремляясь к освещенным больничным ступеням, поднимаются по ним. Кто-то открывает дверь, быстрее, кричит, сюда, быстрее. Паша задыхается, едва не падая на ступеньках, не успевает за передними. Два рослых бойца тащат раненого, подхватив его под руки, Паша бежит, полусогнувшись, сзади, держа его за ботинки. Коридор больницы тоже заполнен военными. Тепло, пахнет грязной одеждой и машинным маслом. Мокрый пол выпачкан глиной цвета крови. Больница бедная, неремонтированная, стены завешены нарисованными от руки плакатами. Окна забиты фанерными щитами, на массивных батареях сохнут половые тряпки. В коридоре вдоль стен стоят носилки. На ближних к двери лежит пожилой военный — голый до пояса, грязное тело, давно не мытая кожа, кровавая перевязка в районе сердца, стоптанные ботинки, рваные камуфляжные штаны, глаза закрыты: наверное, спит. Или делает вид, что спит. Возле носилок на полу — кровавое ведро, рядом коробки с гуманитаркой: похоже, внесли, поставили и забыли. Тащат тело дальше, мимо еще одних носилок, на которых лежит военный, прикрытый курткой. Паша с боязнью присматривается: дышит, не дышит — не успевает понять, продвигаются дальше, один из передних носком ботинка открывает дверь, затаскивают тело в палату — шесть кроватей, ни одной свободной, двое раненых лежат прямо посреди комнаты на одеялах. В углу кто-то протяжно стонет, над ним нависает женщина в мокром пальто, что-то шепчет, успокаивает, плачет.

— Дальше! — кричит передний, разворачиваясь и перехватывая раненого другой рукой. — Давай-давай! — свирепо кричит на Пашу.

Паша пятится, не выпуская раненого. Не может открыть дверь, приостанавливается.

— Быстрее! — кричат ему. — Быстрее, б****!

Поворачивается, отпускает одну ногу, открывает дверь. Выпихиваются назад в коридор, куда дальше — Паша не знает, стоит, глядит по сторонам, а в спину ему снова кричат: вперед, кричат, давай! Х*ли ты встал?! И Паша бежит по коридору, тащит раненого, чувствует, как свирепо шипят ему в спину, бежит, не зная, где ему остановиться. Подбегает к следующей палате, с носка бьет в дверь, заглядывает внутрь. Но там тоже тела на полу — грязные, измученные, кровавые — лежат на матрацах, на одеялах, на бушлатах, некуда ступить, поэтому он бежит дальше, по тесному коридору, где кто-то подпирает стену, кто-то сам себе делает укол, сидя на полу, кому-то перебинтовывают голову, на Пашу никто не обращает внимания, и он прокладывает грудью дорогу, прокладывает путь дальше и вдруг видит впереди худого человека в белом халате. Врач, понимает, точно, врач.

— Эй! — кричит. — Эй! Уважаемый!

Уважаемый оглядывается — и Паша даже осекается: белый врачебный халат залит кровью, и вид у врача — ну совсем не «уважаемый», ну просто никак не «уважаемый». Но Паша смотрит на него и повторяет:

— Куда его, уважаемый? — имея в виду своего раненого.

И врач — заметно, насколько утомленный, вымотанный, даже представить страшно, когда в последний раз спал. И шел, очевидно, забиться куда-нибудь в угол и перележать, переждать, поспать хотя бы двадцать минут. И на Пашу смотрит с плохо скрываемым раздражением. Да какое там плохо скрываемым — смотрит на него как на дерьмо. И готов все это ему, Паше, выговорить прямо в глаза, как тут вдруг вот это — «уважаемый», и что-то его переключает, и он действительно держится как уважаемый, даже халат свой кровавый поправляет, устало потирает рукой щетину и спрашивает:

— Тяжелый?

— Нормальный, — бодро отвечает на это Паша. — Килограмм семьдесят.

— Черт, — говорит на это уважаемый. — Я спрашиваю, что с ним? Серьезное что-то? Тяжелый?

— Уважаемый! — начинают кричать те, что держат раненого за плечи. — Б****, уважаемый! Ты что, не видишь?! Он сдохнет сейчас! Куда его?!

Врач глядит Паше за плечи, видит тех двоих, быстро что-то соображает.

— Давай! — говорит. — За мной!

Говорит спокойно, взвешенно, в отличие от тех двоих, которые вместе с Пашей тащат тело. А они тоже, услышав, что он не истерит, замолкают, не кричат, мол, давай, уважаемый, банкуй. И он идет по коридору, и все раненые, все грязные и оглушенные расступаются перед ним, пропускают его, выражая ему, уважаемому, свое уважение. А уважаемый в ответ тоже кому-то кивает, кого-то хлопает по плечу, с кем-то здоровается за руку. Ручка у него небольшая, сухонькая, лысина широкая, блестящая, ухоженная. Сам тонкий, подвижный, сгорбленный. Халат висит на нем, как на вешалке. Ботинки вымазаны уличной грязью, да и весь он перепачканный: кровью, йодом, черной землей. Похож на пассажира, что третьи сутки проводит на вокзале, спит на стульях и питается фастфудом, но доберется домой — и все будет нормально: отмоется, отчистится, отоспится. Сейчас главное — решить что-то с еще одним телом, не дать ему умереть, попробовать его вытащить.

Уважаемый проходит по коридору до конца, открывает какую-то неприметную, крашенную зеленой краской дверь: заносите, кивает. Все поспешно проталкиваются в комнату и понимают, что они в столовой: несколько столов, стулья, окно, из которого, очевидно, больным должны выдавать что-нибудь съестное. И запах разваренной пищи, застоявшейся грязной посуды. Где-то я это недавно видел, вспоминает Паша, где-то такое недавно было. Такое впечатление, что я продолжаю ходить по кругу — от столовки до столовки, от приюта до приюта, от интерната до интерната.

— Б****, что это? — кричит один из тех, что стоят у Паши за плечами. — Что это?

Но уважаемый не слушает, он уже куда-то звонит. И связь у него, сука, есть, думает Паша, и звонка его, сука, кто-то ждет, поскольку он сразу же начинает отдавать в трубку указания, разговаривает с какой-то Лидой, что-то объясняет, что-то подсказывает, просит не медлить, советует не сомневаться. После выключает телефон и поворачивается к команде.

— Что вы его держите? — говорит раздраженно, но негромко, словно экономя силы для будущего скандала. — Давайте, кладите.

— Куда? — никто его не понимает.

— На столы, куда! — взрывается наконец уважаемый. Все-таки и у него нервы не железные.

— Как на столы? — растерянно переспрашивает один из тех, кто нес раненого, невысокий толстяк с седым ежиком на большом черепе. — Может, его в операционную?

— В операционную ты попадешь дня через два, — холодно отвечает ему уважаемый, снова взяв себя в руки. — Клади, я сказал.

И они сдвигают вместе два стола и осторожно опускают на них бойца. И тут в столовую вбегает медсестра с простынями и какими-то медицинскими инструментами. Бойца осторожно поднимают, растягивая под ним простыню. Уважаемый достает ножницы и начинает разрезать на нем свитер — от горла до живота, словно какие-то аппликации вырезает. В какой-то момент останавливается, поднимает глаза на толстяка, потом на его напарника, затем — на Пашу. На Паше задерживает взгляд.

— Ты, — говорит твердо и сухо, словно сообщая что-то неприятное, но неотвратимое. — Ты, держи вот здесь.

И показывает на свитер. Паша хватается за свитер, тянет на себя.

— Аккуратнее, — велит врач. — Кровь засохла. Сейчас будет больно.

Причем говорит он об этом не раненому, а именно Паше. Будто именно Паше будет больно. Продолжает резать, потом резко и коротко срывает свитер с раны. Боец вскрикивает и вскидывается всем телом.

— Держи его! — кричит уважаемый Паше. — Держи, чтоб не свалился!

Паша вцепляется бойцу в руку и старается отвести взгляд, чтоб не видеть засохшее кровавое мясо.

— Не спи! — окликает его уважаемый. — Держи крепче!

И Паша — хочешь не хочешь — вынужден смотреть. Раненый — совсем подросток, наверное, и двадцати нет. Голый череп, на подбородке царапина от бритвы: похоже, брился в темноте. Острый нос, темные глаза, которые он зажмуривает от боли. Под свитером тельник. Тяжелый армейский ремень, камуфляжные штаны, берцы. И рана под горлом. Когда закашливается — по тельнику стекает кровь. Поэтому он задерживает дыхание, как под воду ныряет. А выдыхая, все равно срывается на кашель, снова выплескивая кровь. И Паша смотрит на эту кровь зачарованно, не отводя глаз, смотрит на нежно-малиновые капли, въедающиеся в ткань, на темную корку, подсыхающую вокруг раны, на порезанную плоть, через которую из раненого уходит жизнь.

— Режь тельник, — говорит уважаемый. — Не стой, режь!

Дает ему ножницы, а сам достает шприц и какие-то ампулы, начинает со всем этим возиться. Паша неуверенно берется за ткань, не знает, с чего начинать. Замирает.

— Режь, — сухо командует уважаемый.

И он режет. Распарывает тельник до живота. Кожа у бойца белая, холодная. Волос на груди совсем нет. Розовая кровь на таком фоне выглядит особенно ярко. И ее становится все больше и больше. Боец тяжело глотает воздух, видно, что дышать ему трудно, закатывает глаза, хватает рукой пустоту. Паша перехватывает его руку, сжимает его ладонь, сейчас-сейчас, говорит, подожди, сейчас. Уважаемый резко поворачивается со шприцем в руке, наклоняется, вгоняет иголку в тело. Боец вздрагивает, пробует вырваться.

— Держи! — кричит уважаемый зло. — Держи его.

Паша наваливается телом на раненого, стараясь тем не менее сильно не давить. А уважаемый начинает колдовать над раной, обрабатывая ее чем-то, от чего боец снова вздрагивает и начинает громко плакать. Паша наседает на него всем телом, отводит глаза, смотрит в сторону, чтобы не видеть, как из тела вытекает кровь. Раненого передергивает, он даже начинает просить, мол, не нужно, не трогай, не нужно, но снова закашливается. Паша чувствует, как напрягается его грудь, но держит, не отпускает. Толстяк с напарником тоже отводят взгляды, не выдерживают, разворачиваются, исчезают в коридоре. Уважаемый что-то тихо говорит медсестре, та достает металлическую коробку, открывает ее, вынимает какие-то щипцы, протягивает врачу. Тот берет не глядя, работает автоматически, словно кустарник в саду подстригает. Не спешит, не нервничает. Так, будто не сомневается, что все будет хорошо, что все окончится счастливо. Пашу его уверенность тоже должна бы успокоить, но почему-то не успокаивает. Почему-то его начинает трясти, начинает знобить, и запах крови становится все ощутимей, все навязчивей. Хватает ртом воздух, глубоко дышит, старается успокоиться.

— Что с тобой? — спрашивает уважаемый, копаясь щипцами в кровавом мясе.

— Все нормально, — коротко отвечает Паша.

— Точно? — не верит уважаемый.

— Точно, — заверяет его Паша.

— Ну и хорошо, — говорит на это уважаемый и вставляет щипцы прямо в разорванное мясо.

Боец вскрикивает и начинает рваться из Пашиных объятий. Паша прижимает его, понимая, что еще немного — и не выдержит. Но боец сразу опадает, словно дух из него выходит.

— Уважаемый! — кричит Паша, поворачиваясь к врачу. — Что с ним?

— Ничего, — отвечает уважаемый. — Отпустило его по ходу.

— И что теперь? — не понимает Паша.

— Да ничего, — раздражается уважаемый. — Пусть лежит.

— Он жить будет? — продолжает допытываться Паша.

— А черт его знает, — просто отвечает уважаемый. — Будет, — добавляет, подумав.

И тут ему звонят. Уважаемый лезет кровавой рукой в карман, достает айфон. Проводит пальцем по экрану. Оставляя кровавый след, слушает.

— Так, — говорит. — Ну и что? — спрашивает. — Тяжелый? А без меня нельзя? Хорошо, — соглашается. — Сейчас буду.

И начинает складывать инструменты. С холодным металлическим стуком кидает их в коробку.

— Вы куда, уважаемый? — спрашивает Паша.

— В операционную, — отвечает уважаемый невозмутимо.

— А с этим что? — начинает паниковать Паша.

— Подержи его, — советует уважаемый. — Чтобы он не свалился. Подержи. Я там закончу — приду, посмотрю его, — показывает он на раненого.

И выходит. Медсестра тоже выходит, даже не обещая вернуться. Паша стоит над раненым, держит его за руку, не знает, что делать. В коридоре крик, беготня. А тут тусклый свет, запах столовки и вот этот пацан на столах. Затих, молчит. Свежая повязка на горле пропитывается кровью.

Паша рассматривает комнату. Кафельный пол, беленые стены. Как в морге. И еще кран на стене, перемотанный тряпкой, как забинтованный палец. И вода, капля по капле, капает в раковину. Гулко и ритмично. До раздражения, до злости. Отзываясь эхом где-то в черепе. Паша пробует отвлечься, но не может: такое впечатление, что капли стараются пробить ему череп. Капля за каплей, капля за каплей. Методично и смертельно. Сколько можно? — не выдерживает Паша и порывается к крану. Но в то же мгновение раненый хватает его за руку — крепко и хищно.

— Стой, — тяжело шевелит губами. — Стой, не уходи.

Хочет сказать что-то еще, но закашливается, начинает захлебываться, тяжело и прерывисто дышит.

— Подожди, — говорит Паше. — Ты кто?

Говорит на украинском, более того — на чистом украинском. Похоже, студент.

— Учитель, — объясняет Паша.

— Местный? — разговаривать парню совсем тяжело, но он говорит, напрягается.

— Со станции, — отвечает Паша.

— Тут что делаешь?

— Длинная история.

— Ясно, — говорит на это раненый, ничего не понимая. — Послушай, учитель, как тебя звать?

— Паша, — отвечает Паша.

— Послушай, Паш, у меня где-то телефон есть. Позвони моим.

— Зачем? — не понимает Паша.

— Скажи, что у меня все нормально.

— Так сам и скажи, — предлагает Паша.

— Ты что, идиот? — резко спрашивает его раненый и снова закашливается.

Кашляет хрипло и глубоко, словно у него сердце встало поперек горла. Паша придерживает его за локоть, ждет. Боец переводит дыхание, смотрит Паше прямо в глаза.

— Ты идиот? — повторяет вопрос. — Как я таким голосом им что-либо скажу?

— Ну, просто скажи, что ты в больнице.

— Ты что? — снова обижается раненый. — Они даже не знают, что я тут. У тебя семья есть? — спрашивает.

— Есть, — отвечает Паша. — Племянник есть.

— Угу, — говорит на это раненый. — Давай, звони.

Паша колеблется, но раненый смотрит на него твердо. И за руку держит тоже твердо, не отпускает. Тогда Паша лезет в карман его штанов, действительно находит там простенькую «Нокию».

— Какой номер? — спрашивает.

— Последний набранный, — отвечает боец. — Звонил им как раз перед тем, как прилетело. Набирай.

Продолжает держать Пашу за руку, хотя Паша чувствует, что держит уже не так крепко: сил становится все меньше, глаза закатываются, дышит все более тяжело и прерывисто. Хоть бы не умер тут, думает Паша. Да еще врач этот, куда он ушел? Паша нервничает, находит последний набранный номер, написано «дом», ну вот это он и есть, медлит, думает, что сказать, ничего не придумывает, поэтому просто нажимает.

Боец напрягается, слушает. Гудки идут долго, бесконечно долго. Ну давай, подбадривает Паша непонятно кого, давай, бери. Ну где ты? Давай, он тут сдохнет сейчас. Поднимай трубку, давай.

— Не берут, — говорит бойцу с каким-то облегчением.

Ну правда, думает, что бы я им сказал? Пришлось бы что-то сочинять. Не берут, значит, не берут, думает он и кладет телефон на стол рядом с раненым. Но тот снова сжимает Пашину ладонь.

— Стой, — говорит, — учитель, подожди.

Переводит дух, собирается с силами.

— Набирай. Еще раз.

— Не берут, — поясняет Паша.

— У меня бабушка там, — говорит раненый. — Почти глухая. Она просто не услышала. Давай, набирай.

Паше не остается ничего другого, как набирать. Жмет на кнопку, слушает. И замечает, что боец тоже слушает, напрягается. И что слушать ему все труднее. Да и Паше становится все тяжелее и тяжелее. Хочется сесть и отдохнуть. Чтоб никого не видеть. Чтоб ничего не слышать. Чтоб забыть все эти звуки и запахи. Забыть вокзал, забыть автобус, разбитую дорогу, лунные пейзажи за окном, несчастных людей, бредущих по январским полям, черный простреливаемый лес, темные дома, испуганные голоса. Окна, за которыми нет никакой жизни, перекрестки, за каждым из которых тебя может поджидать смерть. И все это сидит в нем как свинец — тяжело и холодно, тянет его на дно, делает неповоротливым и уязвимым. И капли — капли бьют прямо по темени, отдаются в голове, капля за каплей, будто кто-то издевается над ним, будто кто-то стоит неподалеку и наблюдает за ним, подсмеивается, видит, как ему тяжело, но ничего не делает, не спешит помочь, не спешит взять трубку. Ну давай, давай, ну что ты, просит Паша, ну где же ты? Но никто не отвечает. И раненый совсем угасает, закрывает глаза, ничего не говорит. Только сжимает Паше руку, сжимает, будто просит: давай еще, учитель, набирай. Паша набирает и начинает считать холодно разбивающиеся капли. Считает, сбивается, снова начинает счет, перескакивает, опять сначала, упрямо, настойчиво, чувствуя, что пружина не дает ему дышать, выталкивает из груди его сердце, не дает сердцу биться, вжимается в него — остро и неумолимо. Ну почему ты не берешь, ну почему? Давай, возьми, пока он еще тут, пока он живой, возьми, пока он может услышать, пока не поздно, ну давай. Он же сейчас отойдет, вот прямо сейчас, закроет глаза — и все, больше его никто не услышит, больше он ничего не скажет, еще несколько минут он тут, ему можно что-то сказать, он же не может отойти, ничего не услышав, вот так, на сдвинутых обеденных столах, с перерезанным горлом.

И Паша вдруг ощущает присутствие рядом еще кого-то — кого-то невидимого, кого-то, кто стоит и настойчиво ждет. Так, словно чья-то прозрачная фигура стоит тут, ждет, что-то решает. Кого она ждет? И за кем пришла? Очевидно, за мной, догадывается Паша, очевидно, это за мной, не упуская меня из виду, идет она третий день, это от нее так тяжко несет мокрой псиной, это на меня она охотится, ко мне прицеливается. И вот теперь — самый удобный момент: мы тут одни, больше никого, этот пацан ничего и не заметит, он уже вообще ничего не замечает. Да, именно сейчас, понимает Паша обреченно, именно здесь.

И тут раненый снова сжимает ему руку. Давай, просит, не сдавайся, набирай. И Паша чувствует, как фигура у него за спиной напрягается и обращает наконец внимание на этого пацана, на новую жертву, придирчиво смотрит на него, на что-то решаясь. И как только он, пацан, закроет глаза, как только отключится, как только выпустит Пашину руку — его уже ничто не спасет. Стоп, говорит Паша, так не может быть, ты пришла за мной, при чем здесь этот пацан? Стоп. И снова давит на зеленую кнопку. Давай, повторяет с отчаянием, давай, где же вы все? Где хоть кто-нибудь? Где вы? Никого нет, никого не слышно. Никого не жалко. Никого, повторяет Паша одними губами, никого не жалко. Никого не жалко, никого. Чувствует, что смерть обходит его, отступает, переходит к другому. Гудки растворяются, время вытекает, воздух разреживается. Уже ничего не исправишь, никого не спасешь. Шоссе тянется через снеговые поля. Вокруг столько белого, словно все остальные цвета исчезли, остался только белый. Он тянется, сколько хватает глаз, бесконечная белизна, глубокая и неподвижная, аж до горизонта. Белые поля и черная проталина трассы, по которой он пытается отсюда выбраться, которая должна его спасти. Бежит, пряча глаза от слепящего белого марева вокруг, бежит, таща за собой всю свою усталость, всю промоклость и вымученность. Главное — не останавливаться, не останавливаться ни в коем случае. Ты добежишь, добежишь, вырвешься отсюда, проскочишь. У тебя получится, у тебя все получится. Еще немного, еще совсем немного. Асфальт под ногами глухо отдает эхом. Снеговые поля подступают, как море во время прилива. Белая-белая поверхность жизни. Белое-белое пространство, в котором никто не поможет. И тут он замечает какое-то движение. Какое-то едва заметное колыхание белого полотна, чуть ощутимое вздрагивание, на которое реагирует сетчатка его глаза. Черные точки — одна, другая, третья, четвертая, пятая — вырисовываются на горизонте, увеличиваются, движутся в его сторону, и он сразу чувствует в этом движении опасность, что-то непоправимое, что-то такое, чем все закончится, от чего нужно бежать — как можно скорее, как можно дальше. И он бежит из последних сил по черному каменному руслу трассы. Бежит и ловит боковым зрением синхронизированные злые движения черных точек на белом полотне, замечает, как они увеличиваются, как пульсируют, как рвутся в его сторону, словно реагируют на его тепло. Не смотри, говорит он себе, не смотри, не нужно, просто беги, беги так быстро, как умеешь, сколько хватит сил, сколько осталось у тебя времени, беги и не смотри, приказывает он сам себе. И смотрит. И отчетливо различает темных псов на белом фоне: врезаются тяжелыми тушами в заледеневшее полотнище, выворачивают лапами снежные комья, воют, все острее чувствуя теплый запах жертвы. Все ближе и ближе, все свирепей и азартней, понимая, что жертва никуда не убежит, никуда не денется, что вот она, впереди, на расстоянии нескольких сильных рывков, еще немного, еще какое-то мгновение — и ее можно будет накрыть в прыжке, можно будет вгрызться зубами в горло, вот она, пытается вырваться, пытается перехитрить судьбу. Он уже чувствует запах мокрой псины, слышит, как проламывается снежная корка под тяжелыми лапами, глохнет от их хриплого лая, разрывающего тишину вокруг. Сколько их, пробует понять, сколько же их? Один, два, три, четыре, пять — рвется вперед, бежит, стараясь зацепиться взглядом хоть за что-нибудь, что может спасти или просто отсрочить его смерть. Но пространство пустынно и разрежено, и только белый свет обжигает глаза, и света этого столько, что ничего, кроме него, нет, только свет, только он и больше ничего. И остается только бежать, не останавливаясь, не оглядываясь, сколько хватит сил, сколько будет времени. А сколько у него еще времени? Сколько? — спрашивает он и начинает считать:

Один

Два

Три

Четыре

Пять

Шесть

Семь

Восемь

Девять

Десять

Света становится все больше, он заливает собой все вокруг, его уже так много, что он заполняет собой все. Так, словно жизнь состоит только из света, так, словно в этом свете совсем нет места для смерти.

Авторизованный перевод с украинского Елены Мариничевой


[1] «Малóй», «мелкий» — так герой романа Паша говорит о своем 12-летнем племяннике, которого пытается вывезти из интерната, оказавшегося за линией фронта.


Понравился материал? Помоги сайту!

Сегодня на сайте
Елизавета Осетинская: «Мы привыкли платить и сами получать маленькие деньги, и ничего хорошего в этом нет»Журналистика: ревизия
Елизавета Осетинская: «Мы привыкли платить и сами получать маленькие деньги, и ничего хорошего в этом нет» 

Разговор с основательницей The Bell о журналистике «без выпученных глаз», хронической бедности в профессии и о том, как спасти все независимые медиа разом

29 ноября 202320733
Екатерина Горбунова: «О том, как это тяжело и трагично, я подумаю потом»Журналистика: ревизия
Екатерина Горбунова: «О том, как это тяжело и трагично, я подумаю потом» 

Разговор с главным редактором независимого медиа «Адвокатская улица». Точнее, два разговора: первый — пока проект, объявленный «иноагентом», работал. И второй — после того, как он не выдержал давления и закрылся

19 октября 202325846